- Отъезжай с клячами, ну, чего стал на дороге, - сказала она царскому кучеру.
Высунутая рука, не найдя застежки, зло оторвала ремень полости, и из возка полез человек в бархатном ушастом картузе, в серосуконном бараньем тулупе, в валенках. Вылез, высокий: Санька, глядя на него, задрала голову... Кругловатое лицо - осунувшееся, глаза - припухшие, темные усики - торчком. Батюшки, - царь!
Петр вытянул одну за другой затекшие ноги, брови сошлись. Узнал посаженую дочь, чуть улыбнулся морщинкой маленького рта. Сказал глухо:
- Горе, горе... - И пошел во дворец, размахивая рукавами тулупа. Санька - за ним.
Вдова на стуле, увидев царя, обомлела. Сорвалась. Хотела пасть в ноги. Петр обнял ее, прижал, поверх ее головы глядел на гроб. Подбежали слуги. Сняли с него тулуп. Петр косолапо, в валенках, пошел прощаться. Долго стоял, положив руку на край гроба. Нагнулся и целовал венчик, и лоб, и руки милого друга. Плечи стали шевелиться под зеленым кафтаном, затылок натянулся.
У Саньки, глядевшей на его спину, глаза раскисли от слез, - подпершись по-бабьи, тихо, тонко выла. Так жалела, так чего-то жалела... Он пошел с помоста, сопя, как маленький. Остановился перед Санькой. Она горько закивала ему.
- Другого такого друга не будет, - сказал он. (Схватился за глаза, затряс темными, слежавшимися за дорогу, кудреватыми волосами.) - Радость - вместе и заботы - вместе. Думали одним умом... - Вдруг отнял руки, оглянулся, слезы высохли, стал похож на кота. В зало входили, торопливо крестясь, бояре - человек десять.
По месту - старшие первыми - они истово приближались к Петру Алексеевичу, становились на колено и, упираясь ладонями в пол, плотно били челом о дубовые кирпичи.
Петр ни одного из них не поднял, не обнял, не кивнул даже, - стоял чужой, надменный. Раздувались крылья короткого носа.
- Рады, рады, вижу! - сказал непонятно и пошел из дворца опять в возок.
6
Этой осенью в Немецкой слободе, рядом с лютеранской киркой, выстроили кирпичный дом по голландскому образцу, в восемь окон на улицу. Строил приказ Большого дворца, торопливо - в два месяца. В дом переехала Анна Ивановна Монс с матерью и младшим братом Вилликом.
Сюда, не скрываясь, ездил царь и часто оставался ночевать. На Кукуе (да и в Москве) так этот дом и называли - царицын дворец. Анна Ивановна завела важный обычай: мажордома и слуг в ливреях, на конюшне - два шестерика дорогих польских коней, кареты на все случаи.
К Монсам, как прежде бывало, не завернешь на огонек аус-терии - выпить кружку пива. "Хе-хе, - вспоминали немцы, - давно ли синеглазая Анхен в чистеньком передничке разносила по столам кружки, краснела, как шиповник, когда кто-нибудь из добряков, похлопав ее по девичьему задку, говорил: "Ну-ка, рыбка, схлебни пену, тебе цветочки, мне пиво..."
Теперь у Монсов бывали из кукуйских слобожан лишь почтенные люди торговых и мануфактурных дел, и то по приглашению, - в праздники, к обеду. Шутили, конечно, но пристойно. Всегда по правую руку Анхен сидел пастор Штрумпф. Он любил рассказывать что-нибудь забавное или поучительное из римской истории. Полнокровные гости задумчиво кивали кружками с пивом, приятно вздыхали о бренности. Анна Ивановна в особенности добивалась приличия в доме.
За эти годы она налилась красотой: в походке - важность, во взгляде - покой, благонравие и печаль. Что там ни говори, как ни кланяйся низко вслед ее стеклянной карете, - царь приезжал к ней спать, только. Ну, а дальше что? Из Поместного приказа жалованы были Анне Ивановне деревеньки. На балы могла она убирать себя драгоценностями не хуже других и на грудь вешала портрет Петра Алексеевича, величиной в малое блюдце, в алмазах. Нужды, отказа ни в чем не было. А дальше дело задерживалось.
Время шло. Петр все больше жил в Воронеже или скакал на перекладных от южного моря к северному. Анна Ивановна слала ему письмеца, и - при каждом случае - цитронов, апельсинов по полдюжине (доставленных из Риги), колбасы с кардамоном, настоечки на травах.