Девы занавешивали юбками оба окошка в светелке, чтобы не просыпаться от страшных отблесков пламени...
Когда на дворе, огороженном бревенчатыми стенами, подсохла грязь, выходили на крылечко, на солнцепек, - скучать. Конечно, можно было развлечься с девами, сидевшими на других крылечках: с княжной Лыковой дурищей - поперек себя шире, даже глаза заплыли, или княжной Долгоруковой - черномазой гордячкой (скрывай не скрывай - вся Москва знала, что у нее ноги волосатые), или с восемью княжнами Шаховскими, - эти - выводок зловредный - только и шушукались между собой, чесали языки. Ольга и Антонида не любили бабья.
Однажды во двор нагнали мужиков, - в одно утро поставили качели и карусель с конями и лодками. Но к потехам не пробиться: то царевич хотел кататься, толкая мамок, чтобы не держали его за поясок, то маленькие царевны Иоанновны. С ними выходил наставник, - в одном кармане кафтана - шелковый платок для вытирания носа, в другом - пучок прутиков - розга, - немец Иоганн Остерман, с весьма глупым большим лицом, насупленным от важности, в круглых очках. Он усаживал царевен в лодочки, сам садился на расписного коня, говорил мужикам, крутившим карусель: "Нашинай, абер лангзам, лангзам13", - закрыв под очками глаза, ширкая огромными подошвами, крутился до одури. Иногда с большого крыльца скатывались пестрой кучей дурачки в кафтанцах навыворот, эфиопы - черные, как сажа, два старичка шалуна в бабьей одежде, задастые комнатные женщины, и выплывала, ведомая под локти со ступеней, царица Прасковья в просторном платье черного бархата. Ей выносили стул, подушки, - садилась, отворачивая от солнца голубоглазое, полное, как дыня, подрумяненное лицо. Парика не носила, темные волосы свои были хороши. Карлики, дурачки, шалуны, надувая щеки, садились у ног ее. Комнатные женщины умильно становились за стулом.
- Садитесь, садитесь, - лениво говорила царица боярышням, чтобы больше не кланялись, оставались бы сидеть на крылечках. Смотрела на качели, на карусель, начинала слабо стонать, клоня набок голову. Женщины испуганно придвигались:
- Что, матушка, свет ясный, что болит?
- Ничего... Отвяжитесь... (У царицы всегда что-нибудь болело, - была сыра.) Эй ты, Иоганн... Будет тебе крутиться-то, царевнам головки закружишь... Вот уж, господи прости, дурак немец... Долговязый такой, в очках, а только ему крутиться...
Иоганн Остерман подводил девочек к матери. Старшая, восьмилетняя Екатерина, была ряба, глазки у нее косили, - за это царица ее жалела. Младшую, толстенькую, веселую Прасковью, любила, - гладила по кудрявым волосикам, притянув к животу между раздвинутых колен, целовала в лобик. Средняя, Анна Ивановна, смугловатая угрюмая девочка с бледными губами, подходила робко, всегда позади сестер...
- Чего под ноги-то косишься, мать не съест, - говорила царица. Брала с поднесенной шалуном-старичком тарелки сладость, одаривала любезную Пашеньку, одаривала Катеньку и - "на пряник!" - совала Анне. Вздохнув, оглядывала наставника - от суконных коричневых чулок до приглаженного паричка. - Ох, рано ему детей отдала, - надо бы им с мамками еще понежиться...
Задастые женщины трясли за стулом юбками.
- Рано им, свет-матушка, рано в науку-то...
- А ну вас, не шипите в ухо... - Царица морщилась. Подзывала Остермана. - Что, немец, им читал нынче? Учил ли принцесс по-немецки, цифири учил ли?
Иоганн Остерман, выставляя ногу, поправлял очки и весьма длинно, без сути дела, докладывал. Царица медленно кивала, не понимая ни слова. Одно понимала: как прежде, по старине, теперь не жить. Хотя и трудно - равняться надо по новым порядкам. Памятен остался ей девяносто восьмой год, когда за эту старину разогнали весь кремлевский верх, царевна Софья с сестрами едва кнута миновала, царица Евдокия при живом муже серою монашкою слезы льет в Суздале...
Прасковья недаром была родом Салтыкова - сыра, но умна, - умен был и советчик ее, управляющий и дворецкий, родной брат Василий.