Больше всего споров и крику было из-за выдачи провианта и фуража, - кто у кого больше перетянул. Довольствие сюда шло из Новгорода, из главного провиантского приказа, - летом на стругах по Волхову и Ладожскому озеру, зимой по новопросеченной в дремучих лесах дороге, - на склады в Шлиссельбург, под охрану его могучих крепостных стен; там, в амбарах, сидели "комиссарами земские целовальники из лучших людей и по требованию отпускали товар в Питербурх для войска, стоявшего в земляном городе на Выборгской стороне, для разных приказов, занимавшихся стройкой, для земских мужиков-строителей, приходивших сюда в три смены - с апреля месяца по сентябрь, - землекопов, лесорубов, плотников, каменщиков, кровельщиков. Путь из Новгорода был труден, здешний край разорен войной, поблизости достать нечего, запасов постоянно не хватало, и Брюс, и Чамберс, и Крейс, и другие - помельче люди, рвали каждый себе, и сейчас за столом, разгорячась, сводили счеты.
Петру Алексеевичу было подано горячее - лапша. Посланным в разные концы солдатам удалось для этой лапши найти петуха на одном хуторке, на берегу Фонтанки, у рыбака-чухонца, содравшего ради такого случая пять алтын за старую птицу. Поев, Петр Алексеевич положил на стол длинные руки с большими кистями: на них после бани надулись жилы. Он говорил мало, слушал внимательно, выпуклые глаза его были строгие, страшноватые; когда же, - набивая трубку или по какой иной причине, - он опускал их - круглощекое лицо его с коротким носом, с улыбающимся небольшим ртом казалось добродушным, - подходи смело, стучись чаркой о его чарку: "Твое здравие, господин бомбардир!" И он, смотря, конечно, по человеку, одному и не отвечал, другому кивал снизу вверх головой, - темные, тонкие, завивающиеся волосы его встряхивались. "Во имя Бахуса", - говорил баском и пил, как научили его в Голландии штурмана и матрозы, - не прикасаясь губами к чарке - через зубы прямо в глотку.
Петр Алексеевич был сегодня доволен и тем, что Данилыч поставил назло шведам такой хороший дом, с Нептуном и морской девой на крыше, и тем, что за столом сидят все свои люди и спорят и горячатся о большом деле, не задумываясь, - сколь оно опасно и удастся ли оно, и в особенности радовало сердце то, что здесь, где сходились далекие замыслы и трудные начинания, все то, что для памяти он неразборчиво заносил в толстенькую записную книжку, лежавшую в кармане вместе с изгрызенным кусочком карандаша, трубкой и кисетом, - все это стало въяве, - ветер рвет флаг на крепостном бастионе, из топких берегов торчат сваи, повсюду ходят люди в трудах и заботах, и уже стоит город как город, еще невелик, но уже во всей обыкновенности.
Петр Алексеевич, покусывая янтарь трубки, слушал и не слушал, что ему бубнил про гнилое сено сердитый Брюс, что кричал, силясь дотянуться чаркой, пьяный Чамберс... Желанное, возлюбленное здесь было место. Хорошо, конечно, на Азовском море, белесом и теплом, добытом с великими трудами, хорошо на Белом море, колышущем студеные волны под нависшим туманом, но не равняться им с морем Балтийским - широкой дорогой к дивным городам, к богатым странам. Здесь и сердце бьется по-особенному, и у мыслей распахиваются крылья, и сил прибывает вдвое...
Александр Данилович нет-нет да и поглядывал, как у мин херца все шире раздувались ноздри, гуще валил дым из трубки.
- Да будет вам! - крикнул он вдруг гостям. - Заладили - овес, пшено, овес, пшено! Господин бомбардир не за тем сюда ехал - слушать про овес, пшено. - Меньшиков всей щекой мигнул толстенькому, сладко улыбающемуся человеку, в коротеньком, растопыренном кафтане. - Фельтен, налей ренского, того самого, - и выжидающе повернулся к Петру Алексеевичу. Как всегда, Меньшиков угадал, прочел в потемневших глазах его, что - вот, вот - настала минута, когда все, что давно бродило, клубилось, мучило, прилаживалось и так и этак у него в голове, - отчетливо и уже непоколебимо становилось волей... И тут не спорь, не становись поперек его воли.