О дальнем, нескончаемом пути тоскливо заливался колокольчик под качающейся дугой. Ямщик гнал и гнал тройку, чувствуя сутулой спиной бешеного седока с плеткой.
Редко попадались деревни, ветхие, малолюдные, с убогими избами, где вместо окошек - дыра в две ладони, затянутая пузырем, да закопченная дымом щель над низенькой дверью, да под расщепленной ивой - голубок с иконкой, чтобы было все-таки перед чем хоть бога-то помянуть в такой глуши. В иной деревеньке осталось два, три двора жилых, - в остальных просели худые крыши, завалились ворота, кругом заросло крапивой. А людей - поди ищи в непролазных лесах, на чертовых кулижках на севере по Двине или Выгу, или - убежали за Урал или на нижний Дон.
- Ах, деревни-то какие бедные, ах, живут как бедно, - шептал Голиков и от сострадания прикладывал узкую ладонь к щеке. Гаврила отвечал рассудительно:
- Людей мало, а царство - проехать по краю - десяти лет не хватит, оттого и беднота: с каждого спрашивают много. Вот, был я во Франции... Батюшки! - мужиков ветром шатает, едят траву с кислым вином и то не все... А выезжает на охоту маркиз или сам дельфин французский, дичь бьют возами... Вот там - беднота. Но там причина другая...
Голиков не спросил, какая причина тому, что французских мужиков шатает ветром... Ум его не был просвещен, в причинах не разбирался: через глаза свои, через уши, через ноздри он пил сладкое и горькое вино жизни, и радовался, и мучился чрезмерно...
На Валдайских горах стало веселее, - пошли поляны с прошлогодними стогами, с сидящим коршуном наверху, лесные дорожки, пропадающие в лиственной чаще, куда бы так и уйти, беря ягоду, и шум лесов стал другой, - мягкий, в полную грудь. И деревни - богаче, с крепкими воротами, с изукрашенными резьбой крыльцами. Остановились у колодца поить, - увидели деву лет шестнадцати с толстой косой, в берестяном кокошнике, убранном голубой бусинкой на каждом зубчике, до того миловидную - только вылезти из телеги и поцеловать в губы. Голиков начал сдержанно вздыхать. Гаврила же, не обращая внимания на такую чепуху, как деревенская девка, сказал ей:
- Ну, чего стоишь, вытаращилась? Видишь, у нас обод лопнул, сбегай позови кузнеца.
- Да, ой, - тихо вскрикнула она, бросила ведра и коромысло и побежала по мураве, мелькая розовыми пятками из-под вышитого подола холщовой рубахи. Впрочем, она кому-то чего-то сказала, и скоро пришел кузнец. Глядя на такого мужика, всякий бы удовлетворенно крякнул: ну и дюж человек! Лицо с кудрявой бородкой крепко слажено, на губах усмешка, будто он из одного снисхождения подошел к приезжим дурачкам, в грудь можно без вреда бить двухпудовой гирей, могучие руки заложены за кожаный нагрудник.
- Обод, что ли, лопнул? - насмешливо спросил он певучим баском. - Оно видно - работа московская. - Покачивая головой, он обошел кругом телеги, заглянул под нее, взялся за задок и легко тряхнул ее вместе с седоками. - Она вся развалилась. На этой телеге только чертям дрова возить.
Гаврила, сердясь, заспорил. Голиков восторженно глядел на кузнеца, - изо всех чудес это было, пожалуй, самое удивительное. Ну как же было ему не тосковать по кистям и краскам, по дубовым пахучим доскам! Все, все летит мимо глаз, уходит без возврата в туманное забвение. Лишь один живописец искусством своим на белом левкасе доски останавливает безумное уничтожение.
- Ну, а долго ты будешь с ней возиться? - спросил Гаврила. - У меня час дорог, скачу по царскому наказу.
- Можно и долго возиться, а можно и коротко, - ответил кузнец. Гаврила строго посмотрел на свою плетку, потом покосился на него:
- Ладно... Сколько спросишь?
- Скольку спрошу? - кузнец засмеялся. - Моя работа дорогая. Спросить с тебя как следует - у тебя и деньжонок не хватит. А ведь я тебя знаю, Гаврила Иванович, ты с братом весной здесь проезжал, у меня же и ночевал.