Вчера, Бобровым утомленный,
Я спал и видел странный сон!
Как будто светлый Аполлон,
За что, не знаю, прогневленный,
Поэтам нашим смерть изрек;
Изрек — и все упали мертвы,
Невинны Аполлона жертвы!
Иной из них окончил век,
Сидя на чердаке высоком
В издранном шлафроке широком,
Наг, голоден и утомлен
Упрямой рифмой к светлу небу.
Другой, в Цитеру пренесен,
Красу, умильную как Гебу,
Хотел для нас насильно... петь
И пал без чувств в конце эклоги;
Везде, о милосерды боги!
Везде пирует алчна смерть,
Косою острой быстро машет,
Богату ниву аду пашет
И губит Фебовых детей,
Как ветр осенний злак полей!
Меж тем в Элизии священном,
Лавровым лесом осененном,
Под шумом Касталийских вод,
Певцов нечаянный приход
Узнал почтенный Ломоносов,
Херасков, честь и слава россов,
Самолюбивый Фебов сын,
Насмешник, грозный бич пороков,
Замысловатый Сумароков
И, Мельпомены друг, Княжнин.
И ты сидел в толпе избранной,
Стыдливой грацией венчанный,
Певец прелестныя мечты,
Между Психеи легкокрылой
И бога нежной красоты;
И ты там был, наездник хилый
Строптива девственниц седла,
Трудолюбивый, как пчела,
Отец стихов «Тилемахиды»,
И ты, что сотворил обиды
Венере девственной, Барков!
И ты, о мой певец незлобный,
Хемницер, в баснях бесподобный! —
Все, словом, коих бог певцов
Венчал бессмертия лучами,
Сидели там олив в тени,
Обнявшись с прежними врагами;
Но спорили еще они
О том, о сем — и не без шума
(И в рае, думаю, у нас
У всякого своя есть дума,
Рассудок свой, и вкус, и глаз).
Садились все за пир богатый,
Как вдруг Майинин сын крылатый,
Ниссланный вышним божеством,
Сказал сидящим за столом:
«Сюда, на берег тихой Леты,
Бредут покойные поэты;
Они в реке сей погрузят
Себя и вместе юных чад.
Здесь опыт будет правосудный:
Стихи и проза безрассудны
Потонут вмиг: так Феб судил!» —
Сказал Эрмий — и силой крыл
От ада к небу воспарил.
«Ага! — Фонвизин молвил братьям, —
Здесь будет встреча не по платьям,
Но по заслугам и уму».
— «Да много ли, — в ответ ему
Кричал, смеяся, Сумароков, —
Певцов найдется без пороков?
Поглотит Леты всех струя,
Поглотит всех, иль я не я!»
— «Посмотрим, — продолжал вполгласа
Поэт, проклятый от Парнаса, —
Егда прийдут..» Но вот они,
Подобно как в осенни дни
Поблеклы листия древесны,
Что буря в долах разнесла, —
Так теням сим не весть числа!
Идут толпой в ущелья тесны,
К реке забвения стихов,
Идут под бременем трудов;
Безгласны, бледны, приступают,
Любезных детищей купают...
И более не зрят в волнах!
Но тут Минос, певцам на страх,
Старик угрюмый и курносый,
Чинит расправу и вопросы:
«Кто ты, вещай?» — «Я тот поэт,
По счастью очень плодовитый
(Был тени маленькой ответ),
Я тот, венками роз увитый
Поэт-философ-педагог,
Который задушил Вергилья,
Окоротил Алкею крылья.
Я здесь! Сего бо хощет бог
И долг священныя природы...»
— «Кто ж ты, болтун?» — «Я... Верзляков!»
— «Ступай и окунися в воды!»
— «Иду... во мне вся мерзнет кровь...
Душа... всего... душа природы,
Спаси... спаси меня, любовь!
Авось...» — «Нет, нет, болтун несчастный,
Довольно я с тобою выл!» —
Сказал ему Эрот прекрасный,
Который тут с Психеей был.
«Ступай!» — Пошел, — и нет педанта.
«Кто ты?» — спросил допросчик тень,
Несущу связку фолианта?
«Увы, я целу ночь и день
Писал, пишу и вечно буду
Писать... всё прозой, без еров.
Невинен я. На эту груду
Смотри, здесь тысячи листов,
Священной пылию покрытых,
Печатью мелкою убитых
И нет ера ни одного.
Да, я!..» — «Скорей купать его!»
Но тут явились лица новы
Из белокаменной Москвы.
Какие странные обновы!
От самых ног до головы
Обшиты платья их листами,
Где прозой детской и стихами
Иной кладбище, мавзолей,
Другой журнал души своей,
Другой Меланию, Зюльмису,
Луну, Веспера, голубков,
Глафиру, Хлою, Милитрису,
Баранов, кошек и котов
Воспел в стихах своих унылых
На всякий лад для женщин милых
(О, век железный!..). А оне
Не только въяве, но во сне
Поэтов не видали бедных.
Из этих лиц уныло-бледных
Один, причесанный в тупей,
Поэт присяжный, князь вралей,
На суд явил творенья новы.
«Кто ты?» — «Увы, я пастушок,
Вздыхатель, завсегда готовый;
Вот мой венок и посошок,
Вот мой букет цветов тафтяных,
Вот список всех красот упрямых,
Которыми дышал и жил,
Которым я насильно мил.
Вот мой баран, моя Аглая», —
Сказал и, тягостно зевая,
Спросонья в Лету поскользнул!
«Уф! я устал, подайте стул,
Позвольте мне, я очень славен.
Бессмертен я, пока забавен».
— «Кто ж ты?» — «Я Русский и поэт.
Бегом бегу, лечу за славой,
Мне враг чужой рассудок здравый.
Для Русских прав мой толк кривой,
И в том клянусь моей сумой».
— «Да кто же ты? — «Жан-Жак я Русский,
Расин и Юнг, и Локк я Русский,
Три драмы Русских сочинил
Для Русских; нет уж боле сил
Писать для Русских драмы слезны;
Труды мои все бесполезны!
Вина тому — разврат умов», —
Сказал — в реку! и был таков!
Тут Сафы русские печальны,
Как бабки наши повивальны,
Несли расплаканных детей.
Одна — прости бог эту даму! —
Несла уродливую драму,
Позор для ада и мужей,
У коих сочиняют жены.
«Вот мой Густав, герой влюбленный...»
— «Ага! — судья певице сей, —
Названья этого довольно:
Сударыня! мне очень больно,
Что вы, забыв последний стыд,
Убили драмою Густава.
В реку, в реку!» О, жалкий вид!
О, тщетная поэтов слава!
Исчезла Сафо наших дней
С печальной драмою своей;
Потом и две другие дамы,
На дам живые эпиграммы,
Нырнули в глубь туманных вод.
«Кто ты?» — «Я — виноносный гений.
Поэмы три да сотню од,
Где всюду ночь, где всюду тени,
Где роща ржуща ружий ржот,
Писал с заказу Глазунова
Всегда на срок... Что вижу я?
Здесь реет между вод ладья,
А там, в разрывах черна крова,
Урания — душа сих сфер
И все титаны ледовиты,
Прозрачной мантией покрыты,
Слезят!» — Иссякнул изувер
От взора пламенной Эгиды.
Один отец «Тилемахиды»
Слова сии умел понять.
На том брегу реки забвенья
Стояли тени в изумленьи
От речи сей: «Изволь купать
Себя и всех своих уродов», —
Сказал, не слушая довОдов,
Угрюмый ада судия.
«Да всех поглотит вас струя!..»
Но вдруг на адский берег дикий
Призра́к чудесный и великий
В обширном дедовском возке
Тихонько тянется к реке.
Наместо клячей запряженны,
Там люди в хомуты вложенны
И тянут кое-как, гужом!
За ним, как в осень трутни праздны,
Крылатым в воздухе полком
Летят толпою тени разны
И там и сям. По слову: «Стой!»
Кивнула бледна тень главой
И вышла с кашлем из повозки.
«Кто ты? — спросил ее Минос, —
И кто сии?» — на сей вопрос:
«Мы все с Невы поэты росски», —
Сказала тень. — «Но кто сии
Несчастны, в клячей превращенны?»
— «Сочлены юные мои,
Любовью к славе вдохновенны,
Они Пожарского поют
И топят старца Гермогена;
Их мысль на небеса вперенна,
Слова ж из Библии берут;
Стихи их хоть немного жестки,
Но истинно варяго-росски».
— «Да кто ты сам?» — «Я также член;
Кургановым писать учен;
Известен стал не пустяками,
Терпеньем, потом и трудами;
Аз есмь зело славенофил», —Сказал и пролог растворил.
При слове сем в блаженной сени
Поэтов приподнялись тени;
Певец любовныя езды
Осклабил взор усмешкой блудной
И рек: «О муж, умом не скудный!
Обретший редки красоты
И смысл в моей «Деидамии»,
Се ты! се ты!..» — «Слова пустые», —
Угрюмый судия сказал
И в Лету путь им показал.
К реке подвинулись толпою,
Ныряли всячески в водах;
Тот книжку потопил в струях,
Тот целу книжищу с собою.
Один, один славенофил,
И то повыбившись из сил,
За всю трудов своих громаду,
За твердый ум и за дела
Вкусил бессмертия награду.
Тут тень к Миносу подошла
Неряхой и в наряде странном,
В широком шлафроке издранном,
В пуху, с косматой головой,
С салфеткой, с книгой под рукой.
«Меня врасплох, — она сказала, —
В обед нарочно смерть застала,
Но с вами я опять готов
Еще хоть сызнова отведать
Вина и адских пирогов:
Теперь же час, друзья, обедать,
Я — вам знакомый, я — Крылов!»
«Крылов, Крылов», — в одно вскричало
Собранье шумное духо́в,
И эхо глухо повторяло
Под сводом адским: «Здесь Крылов!»
«Садись сюда, приятель милый!
Здоров ли ты?» — «И так и сяк».
— «Ну, что ж ты делал?» — «Всё пустяк —
Тянул тихонько век унылый,
Пил, сладко ел, а боле спал.
Ну, вот, Минос, мои творенья,
С собой я очень мало взял:
Комедии, стихотворенья
Да басни, — всё купай, купай!»
О, чудо! — всплыли все, и вскоре
Крылов, забыв житейско горе,
Пошел обедать прямо в рай.
Еще продлилось сновиденье,
Но ваше длится ли терпенье
Дослушать до конца его?
Болтать, друзья, неосторожно —
Другого и обидеть можно.
А боже упаси того!
1809
Между Психеи легкокрылой — Психею — душу или мечту — древние изображали в виде бабочки или крылатой девы, обнявшейся с Купидоном.
Что буря в долах разнесла, — Смотри VI песнь «Энеиды».
И долг священныя природы...» — Смотри «Тень Кука».
Баранов, кошек и котов — Это всё, даже и кошки, воспеты в Москве — ссылаюсь на журналы.
Где роща ржуща ружий ржот — Этот стих взят из сочинений Боброва, я ничего не хочу присваивать.
Я — вам знакомый, я — Крылов!» — Крылов познакомился с духами через «Почту».
Видение на берегах Леты. Впервые — сборник «Русская беседа», т. 1, СПб., 1841, стр. 1—10 (особ. нумер.), со следующим примечанием его издателей: «Шуточное это произведение принадлежит ко времени юности знаменитого поэта. Список его сохранился у одного из литераторов, и мы решились напечатать его: оно любопытно, как по отношениям, так и по неподдельному юмору. Русские музы редко шутят, хотя по старинному присловию: «смеяться не грешно над всем, что кажется смешно». Надобно только, чтоб шутка была безгрешна». Сочиненное не позднее октября 1809 г., «Видение» вскоре стало распространяться в большом количестве списков в Петербурге, а потом в Москве, так как Гнедич, которому Батюшков послал стихотворение в Петербург, уже в ноябре 1809 г. не только прочитал его А. Н. Оленину, но и разрешил последнему снять с него копию (Соч., т. 3, стр. 58 и 59). «Здесь оно из рук в руки ходит, а всё из Питера, ибо я никому не дал», — писал Батюшков Гнедичу из Москвы 1 апреля 1810 г. (Соч., т. 3, стр. 86). Письмо Батюшкова к Гнедичу от 3 января 1810 г. показывает, что он сам желал, чтобы его друг ознакомил с «Видением» петербургские литературные круги (см.: «Отчет Публичной библиотеки за 1895 г.». СПб., 1898, Приложение, стр. 12). В 1814 г. или в начале 1815 г. «Видение» было внесено в БТ, по тексту которой напечатано в изд. 1934, стр. 173—181; этот текст дается и в нашем издании. В списке «Видения», принадлежавшем К. Я. Гроту (ПД), стихи 63—65 имеют выразительный зачеркнутый вариант:
Подземны воды справедливы —
Дурное мигом поглотят,
А для прямых Парнаса чад
Созреют вечности оливы.
В некоторых списках «Видения» есть эпиграф, представляющий собой несколько переиначенные стихи из IX сатиры Буало: «Ma muse sage et discrète sait de l’homme d’honneur distinguer le poète» ‹«Моя муза, благоразумная и скромная, умеет отделять поэта от порядочного человека»›. Батюшков старательно исправлял и дополнял «Видение» (Соч., т. 3, стр. 59 и 61) и даже «нарочно» сжег все черновики, «чтоб после прочитать на свежий ум и переправить» (Соч., т. 3, стр. 70). В письмах к Гнедичу Батюшков сначала довольно пренебрежительно отзывался о своем произведении: «Этакие стихи слишком легко писать, и чести большой не приносят» (Соч., т. 3, стр. 55), но затем стал подчеркивать оригинальность «Видения» и утверждать, что оно дойдет до потомства — в отличие от произведений писателей-шишковистов. «Произведение довольно оригинальное, ибо ни на что не похоже», — писал он Гнедичу (Соч., т. 3, стр. 61), а в другом письме к нему замечал, говоря о своей «Лете»: «Я скажу тебе мое мнение: она останется; переживет «Петриаду» Сладковского и «лирики» Шихматова, не так, как какая-нибудь вещь совершенная, но как творение оригинальное и забавное, как творение, в котором человек, не смотря ни на какие личности, отдал справедливость таланту и вздору» (Соч., т. 3, стр. 86). Признавая, что в «Видении» «иным больно досталось» (Соч., т. 3, стр. 35), Батюшков все же относил его скорее к области юмора, чем сатиры. «Я мог бы написать все гораздо
злее, в роде Шаховского. Но убоялся, ибо тогда не было бы смешно», — говорил он в письме к Гнедичу (Соч., т. 3, стр. 61). Батюшков заявлял (вероятно, не очень серьезно) о своем желании издать «Видение» с иллюстрациями. «Желал бы очень напечатать в лицах это все маранье: для рисовщика карикатур — пространное поле», — писал он А. Н. Оленину (Соч., т. 3, стр. 59). Но вместе с тем, опасаясь литературного скандала, он начал упрекать Гнедича в том, что тот рассказал А. Н. Оленину, кто автор «Видения», с тревогой спрашивал друга, бранят ли его в Петербурге, и справлялся о том, не читал ли «Видение» Шишков (Соч., т. 3, стр. 60, 61 и 62). Шишковисты действительно были оскорблены «Видением» и крайне рассержены на его автора. Это дошло до Батюшкова и произвело на него тягостное впечатление. «У вас на меня гроза», — писал Батюшков Гнедичу из Москвы в Петербург 23 марта 1810 г., сообщая, что на него, по слухам, «более еще вооружится» Державин и что он, «убитый духом и обстоятельствами», «решился оставить все и уехать в чужие краи» (Соч., т. 3, стр. 82). В другом письме к Гнедичу, от 1 апреля 1810 г., Батюшков признавался: «Даже до того дошло, что несколько ночей не спал, размышляя, что-де я наделал» (Соч., т. 3, стр. 85). В 1817 г. Гнедич предложил Батюшкову напечатать «Видение» в «Опытах», очевидно надеясь на то, что это повысит интерес к изданию и принесет автору материальные выгоды, но Батюшков категорически отказался от этого, заявляя, что он не хочет обидеть некоторых осмеянных в «Видении» литераторов: «„Лету“ ни за миллион не напечатаю; в этом стою неколебимо, пока у меня будет совесть, рассудок и сердце. Глинка умирает с голоду; Мерзляков мне приятель или то, что мы зовем приятелем; Шаликов в нужде; Языков питается пылью, а ты хочешь, чтобы я их дурачил перед светом. Нет, лучше умереть! Лишняя тысяча меня не обогатит» (Соч., т. 3, стр. 389). Образы «Видения» были широко использованы арзамасцами. Так, Д. П. Северин в шуточной речи советовал вступающему в общество М. Ф. Орлову не трогать мертвых «халдеев» (то есть шишковистов) и говорил о живых: «Но есть другие, которых купать вам предоставляется. Будьте для них неумолимою Летою» («„Арзамас“ и арзамасские протоколы». Л., 1933, стр. 213). См. также о приготовленной для «Арзамаса» речи Н. И. Тургенева, где отразились образы «Видения», во вступ. статье, стр. 39. Пушкин знал и любил «Видение» еще в юности и внес его в свою лицейскую тетрадь с потаенными стихами. В послании «Городок» (1815) Пушкин писал о Батюшкове и его «Видении», занявшем почетное место в этой тетради:
И ты, насмешник смелый,
В ней место получил,
Чей в аде стих веселый
Поэтов раздражил,
Как в юношески леты
В волнах туманной Леты
Их гуртом потопил...
Бобров — см. примеч. к «Посланию к стихам моим», стр. 263—264. В списке «Видения», опубликованном в «Русской беседе», Бобров назван Бобрисом, то есть Бибрисом, как и в ряде других произведений Батюшкова; см. примеч. к эпиграмме «Ка
трудно Бибрису со славою ужиться!», стр. 325.
Шлафрок — халат.
Фебовы дети — поэты.
Херасков Михаил Матвеевич (1733—1807) — поэт, видный представитель классицизма, автор героической поэмы «Россияда» (вышла в 1779 г.). Хотя Батюшков в «Видении» хвалебно отзывался об этом поэте, в неопубликованной записной книжке он утверждал, что Хераскова «читать трудно» (ПД), в письме называл его «водяным Гомером» (Соч., т. 3, стр. 150), а о «Россияде» говорил: «Я не знаю скучнее и холоднее поэмы» (Соч., т. 2, стр. 312).
Сумароков Александр Петрович (1718—1777) — поэт и драматург классицистической школы, которого Батюшков ценил не только как сатирика, но и как одного из родоначальников так называемой «легкой поэзии» в России (Соч., т. 2, стр. 241).
Княжнин Яков Борисович (1742—1791) — драматург, представитель классицизма. Батюшков высоко ценил его вольнолюбивую трагедию «Вадим Новгородский», изданную в 1793 г. и сожженную по решению Сената (Соч., т. 2, стр. 204).
Певец прелестныя мечты — Богданович Ипполит Федорович (1743—1803), автор поэмы «Душенька», в которой он использовал древнегреческий миф об Амуре и Психее; Батюшков очень любил эту поэму.
Отец стихов «Тилемахиды» — Тредиаковский Василий Кириллович (1703—1769), поэт классицистической школы, автор поэмы «Тилемахида» (1766). Хотя Батюшков в «Видении» ввел Тредиаковского в число певцов, увенчанных «бессмертия лучами», это была не более чем ирония. Подобно многим современникам, Батюшков считал Тредиаковского совершенно бездарным писателем и в «Певце в Беседе любителей русского слова» изобразил его как предшественника шишковистов. В том же «Видении» (ст. 77) он назвал его поэтом, «проклятым от Парнаса» (в некоторых списках «Видения» к этому определению было сделано примечание: «Тредиаковский»).
Барков Иван Семенович или Степанович (1732—1768) — автор непристойных, порнографических произведений.
Хемницер Иван Иванович (1745—1784) — русский баснописец.
Что буря в долах разнесла. Ссылка в примеч. к этому стиху на «Энеиду» связана с тем, что в шестой песне поэмы Вергилия герой, спустившийся в ад, видит на берегах подземной реки толпу встревоженных теней.
Верзляков — Мерзляков А. Ф. (см. примеч. к «Посланию к Н. И. Гнедичу», стр. 266); Батюшков называет его «маленькой тенью», имея в виду низкий рост Мерзлякова, а в дальнейшем приводит цитату из его стихотворения «Тень Кукова на острове Овги-ги» (1805), о чем говорится в примечании к ст. 100. В строках об Эроте Батюшков осмеивает поэму Мерзлякова «Амур в первые минуты его разлуки с Душенькою» (ВЕ, 1809, № 17). В примечании к некоторым спискам «Видения», относящимся к этим строкам, о Мерзлякове говорится: «Амур в стихах его на сорока страницах плачет». Как видно из письма Батюшкова к Гнедичу от 1 апреля 1810 г., Мерзляков не обиделся на то, что Батюшков в «Видении» нарисовал на него карикатуру, и тон его в разговорах с последним «нимало не переменился» (Соч., т. 3, стр. 86).
Фолиант — том.
Писать... всё прозой, без еров. Речь идет о писателе Дмитрии Ивановиче Языкове (1773—1845), отказавшемся от употребления твердых знаков.
Но тут явились лица новы Из белокаменной Москвы и т. д. Здесь говорится об эпигонах Карамзина, издававших в Москве журналы сентиментального направления, на страницах которых появлялись такие произведения, как «Мавзолей моего сердца», «Журнал моих идей» и т. п.
Воспел в стихах... для женщин милых... «Милым женщинам» посвящали и адресовали многие свои произведения поэты-сентименталисты.
Тупей — прическа со взбитым хохлом.
Поэт присяжный, князь вралей — князь Петр Иванович Шаликов (1768—1852), поэт, эпигон Карамзина; см. примеч. к стихотворению «Князю П. И. Шаликову», стр. 316.
Я русский и поэт — Глинка Сергей Николаевич (1775—1847), драматург и журналист, издатель «Русского вестника», в котором Батюшков впоследствии печатался. Батюшков иронически сравнивает Глинку с французским писателем и философом Жан-Жаком Руссо (1712—1778), имея в виду его любовь к творчеству последнего, с французским драматургом Расином (1639—1699), имея в виду трагедии Глинки, с английским поэтом Юнгом (1681—1765), имея в виду его перевод «Ночей» этого автора, с английским философом Локком (1632—1704), имея в виду его статью, где говорилось о воспитании в духе идей Локка. Батюшков утверждал, что в «Видении» Глинка «списан с натуры» (Соч., т. 3, стр. 59). В письме к Гнедичу от 1 ноября 1809 г. он снова осмеял аффектированность патриотизма Глинки, повторяющего в «Видении» слово «русский» семь раз: «Глинка называет «Вестник» свой «Русским», как будто пишет в Китае для миссионеров или пекинского архимандрита» (Соч., т. 3, стр. 58).
Сафо — см. стр. 263. В письме к А. Н. Оленину от 23 ноября 1809 г. (Соч., т. 3, стр. 59) Батюшков объяснял, что здесь речь идет об Елизавете Ивановне Титовой (1770—1846), авторе драмы «Густав Ваза, или Торжествующая невинность», поэтессе Анне Петровне Буниной (1774—1828), произведения которой нравились шишковистам, и Марии Евграфовне Извековой (1794—1830), писавшей посредственные романы и стихотворения. Батюшков тут же рассказывал, что «падение в реку» этих писательниц его самого «до слез» насмешило. Бунина иронически сравнивалась с древнегреческой поэтессой и в «Мадригале новой Сафе», который был сочинен Батюшковым как раз в пору работы над «Видением».
Виноносный гений — сильно пивший поэт С. С. Бобров. Далее Батюшков дает блестящую пародию на высокий стиль Боброва, отличавшийся обилием мифологических и космических образов. Об этом эпизоде «Видения» Батюшков писал Гнедичу: «Бобров, верно, тебя рассмешит» (Соч., т. 3, стр. 55).
Глазунов — см. стр. 264.
Они Пожарского поют. Здесь имеется в виду поэт-шишковист Сергей Александрович Ширинский-Шихматов (1783—1837), напечатавший в 1807 г. драму «Пожарский, Минин, Гермоген, или Спасенная Россия»; ср. примеч. к эпиграмме «Совет эпическому стихотворцу», стр. 327.
Курганов Николай Гаврилович (1726—1796) — автор известного «Письмовника», где была дана грамматика русского языка и словарь, в котором предлагалось заменять иностранные слова русскими. Батюшков в этом месте «Видения» подчеркивает, что позиции Курганова в «Письмовнике» повлияли на Шишкова, давшего в своем «Рассуждении о старом и новом слоге российского языка» словарь с подобными заменами.
Зело — весьма, очень.
Славенофил — А. С. Шишков; см. о нем примеч. к «Посланию к стихам моим», стр. 264. В одном из списков «Видения» Шишков не спасался от вод Леты, а только «Отсрочку получил в награду» как бы для своего исправления (вариант ст. 261). А в некоторых списках «Видения» между ст. 261 и 262 был еще один: «Поставлен с Тредьяковским к ряду». Таким образом, «спасение» Шишкова по существу аннулировалось (см. изд. 1934, стр. 537).
Певец любовныя езды — Тредиаковский, издавший в 1730 г. перевод романа французского писателя Поля Тальмана (1642—1712) «Езда в остров Любви», появившегося в 1663 г. «
Деидамия» — трагедия Тредиаковского (1750).
Я — вам знакомый, я — Крылов. В примечании к этому стиху Батюшков говорит о сатирическом журнале И. А. Крылова «Почта духов», издававшемся в 1789 г. в форме переписки духов с арабским волшебником Маликульмульком. Крылов интересовал Батюшкова и как сложный, оригинальный человек. 1 ноября 1809 г. Батюшков писал Гнедичу: «Крылов родился чудаком. Но этот человек загадка, и великая
!..» (Соч., т. 3, стр. 53). Именно как «чудак» Крылов и был изображен в «Видении», законченном незадолго до отправления этого письма; ср. характеристику Крылова в «Послании к А. И. Тургеневу», стр. 235.