Такие, с позволения сказать, плясуны и спровоцировали целую кампанию против пляски вообще: гармонь и народная частушка стали как бы атрибутами отсталости и бескультурья, в деревнях и поселках модными становились так называемые танцы. «Барыня», воплощенная Глинкой в его «Камаринской», была основой народной пляски как в музыкальном, так и в хореографическом смысле. Всевозможные ее варианты позволяли плясунам быть непохожими друг на друга. Хорошие плясуны славились, были широко известны в окружающих волостях, над плохими подсмеивались. Коллективная, хороводная пляска в 30-х годах начала вытесняться парной и одиночной. В большую моду вошел перепляс, соревнование в пляске на выносливость, что можно поставить в один ряд с быстротою и громкостью в пении. Плясали на спор, выхваляясь перед женским полом. Пляска в таких случаях напоминала спортивное состязание, в котором участвовал и гармонист. Если плясуны соревновались друг с другом, то гармонист порой до изнеможения состязался с ними обоими, надо было их обязательно «переиграть». Плясали раньше (да и теперь пляшут) не только с веселья, но и с горя. Некоторые плясуны, как мужчины, так и женщины, на улице очень любили плясать босиком. В помещении, наоборот, предпочиталась «стукающая» обувь, о чем поется в частушке:
Существовала пляска (как и игра на гармони) вполне серьезная, с полным сознанием ответственности у исполнителя за ее эстетическую и нравственную сторону. Но позднее все чаще стали плясать как бы шутя, хвастливо и неумело. Развязность человека будто бы давала право на плохую игру и на дурную пляску. Такой плясун, выйдя на круг, начинал паясничать и представляться, скрывая свою художественную несостоятельность за той же громкостью, а иногда и за похабной частушкой. В такой пляске не надо было ничему ни учиться, ни совершенствоваться. Даже менее способный человек, но относящийся к пляске всерьез, с достоинством, вызывал в людях большее уважение, чем умелый, но кривляющийся[149]. Интересно, что хорошие, серьезные плясуны, получив на войне ранения и вернувшись домой хромыми, продолжали плясать на праздниках. Понасмешничать над их пляской никому и в голову не приходило. Анфиса Ивановна рассказывает, как в Тимонихе жил в пастухах некий Павлик (ударение на последнем слоге). Вставал он на утренней заре, не торопясь шел по улице и громко дудел в берестяную дуду… Ленивые хозяйки ворчали на него сквозь сон, однако вместе с неленивыми поднимались на ноги. Выгоняли скотину. Затопляли печи. Шли за водой. Месили хлебы или пироги. Жизнь в деревне начиналась с густого звука этой длинной, двухметровой, обвитой берестяной лентой трубы. Иногда для удобства ее сгибали кольцом (принцип ее звучания тот же, что и у медного горна). У иного пастуха имелся целый комплект этих басистых труб. От звучания гуслей, сотлей, волынок остались лишь отдаленные отголоски… Но нежно-печальный тембр жалейки (тембр — это «запах» музыкального звучания) и такой же родной, всепроникающий тон рожка, воспетого А. Т. Твардовским, по-прежнему отзываются в деревенском ветре, слышатся в журчании ручейка, ощущаются в горечи утреннего печного дыма. Словно только вчера играли на рожке и жалейке среди этих серых сосновых срубов, отороченных зеленью палисадов и луговин. В обычный бараний либо бычий рог с выбранной серединой вставлялся всего лишь один пищик с несколькими дырками, а как нежно и как по-своему неповторимо пел рожок! Не пел, а выговаривал… От старинной свирели осталась однотонная ивовая свистулька. Но если взять весеннюю ивовую лозу, «свернуть» сердцевину, прожечь в боку пять-шесть дырок, затем заткнуть один конец и осторожно его надщепнуть, надрезать лезвием бритвы тоненький язычок, получится своеобразный духовой инструмент.