Кончилось тем, что в глазах обоих поэтов она стала мрачной аллегорией, отразившей еще один лик человеческой жизни, — она противопоставила суровой и страстной выразительности облика горделивой своей подруги образ холодного, сладострастно жестокого порока, который достаточно легкомыслен, чтобы совершить преступление, и достаточно силен, чтобы посмеяться над ним, — своего рода бессердечного демона, который мстит богатым и нежным душам за то, что они испытывают чувства, недоступные для него, и который всегда готов продать свои любовные ужимки, пролить слезы на похоронах своей жертвы и порадоваться, читая вечерком ее завещание. Поэт мог бы залюбоваться прекрасной Акилиной, решительно все должны были бы бежать от трогательной Евфрасии: одна была душою порока, другая — пороком без души.
— Желал бы я знать, думаешь ли ты когда-нибудь о будущем? — сказал Эмиль прелестному этому созданию.
— О будущем? — повторила она, смеясь. — Что вы называете будущим? К чему мне думать о том, что еще не существует? Я не заглядываю ни вперед, ни назад. Не достаточно ли большой труд — думать о нынешнем дне? А впрочем, мы наше будущее знаем: больница.
— Как можешь ты предвидеть больницу и не стараться ее избежать? — воскликнул Рафаэль.
— А что же такого страшного в больнице? — спросила грозная Акилина.
— Ведь мы не матери, не жены; старость подарит нам черные чулки на ноги и морщины на лоб; все, что есть в нас женского, увянет, радость во взоре наших друзей угаснет, — что же нам тогда будет нужно? От всех наших прелестей останется только застарелая грязь, и будет она ходить на двух лапах, холодная, сухая, гниющая, и шелестеть, как опавшие листья. Самые красивые наши тряпки станут отрепьем; от амбры, благоухавшей в нашем будуаре, повеет смертью, трупным духом; к тому же, если в этой грязи окажется сердце, то вы все над ним надругаетесь, — ведь вы не позволяете нам даже хранить воспоминания. Таким, какими мы станем в ту пору, не все ли равно возиться со своими собачонками в богатом доме или разбирать тряпье в больнице? Будем ли мы прятать свои седые волосы под платком в красную и синюю клетку или под кружевами, подметать улицы березовым веником или тюильрийские ступеньки своим атласным шлейфом, будем ли сидеть у золоченого камина или греться у глиняного горшка с горячей золой, смотреть спектакль на Гревской площади или слушать в театре оперу, — велика, подумаешь, разница!
— Aquilina mia (Моя Акилина (итал. )), более чем когда-либо разделяю я твой мрачный взгляд на вещи, — подхватила Евфрасия. — Да, кашемир и веленевая бумага, духи, золото, шелк, роскошь — все, что блестит, все, что нравится, пристало только молодости. Одно лишь время справится с нашими безумствами, но счастье послужит нам оправданием. Вы смеетесь надо мною, — воскликнула она, ядовито улыбаясь обоим друзьям, — а разве я не права?
Лучше умереть от наслаждения, чем от болезни. Я не испытываю ни жажды вечности, ни особого уважения к человеческому роду, — стоит только посмотреть, что из него сделал бог!