Боже мой — этот единственный обрывок неведомой мысли, за который я только и мог ухватиться в своих догадках, сразу изменил мое представление о Феодоре. Ее восклицание, то ли ничего не значащее, то ли глубокое, то ли случайное, то ли знаменательное, могло выражать и счастье, и горе, и телесную боль, и озабоченность. Было то проклятие или молитва, дума о прошлом или о будущем, скорбь или опасение?
Целая жизнь была в этих словах, жизнь в нищете или же в роскоши; в них могло таиться даже преступление! Вновь вставала загадка, скрытая в этом прекрасном подобии женщины: Феодору можно было объяснить столькими способами, что она становилась необъяснимой. Изменчивость вылетавшего из ее уст дыхания, то слабого, то явственно различимого, то тяжелого, то легкого, была своего рода речью, которой я придавал мысли и чувства. Я приобщался к ее сонным грезам, я надеялся, что, проникнув в ее сны, буду посвящен в ее тайны, я колебался между множеством разнообразных решений, между множеством выводов. Созерцая это прекрасное лицо, спокойное и чистое, я не мог допустить, чтобы у этой женщины не было сердца. Я решил сделать еще одну попытку. Рассказать ей о своей жизни, о своей любви, своих жертвах — и мне, быть может, удастся пробудить в ней жалость, вызвать слезы, — у нее, никогда прежде не плакавшей! Все свои надежды я возлагал на этот последний опыт, как вдруг уличный шум возвестил мне о наступлении дня. На одну секунду я представил себе, что Феодора просыпается в моих объятиях. Я мог тихонько подкрасться, лечь рядом и прижать ее к себе. Эта мысль стала жестоко терзать меня, и, чтобы от нее отделаться, я выбежал в гостиную, не принимая никаких мер предосторожности; по счастью, я увидел потайную дверь, которая вела на узкую лестницу. Как я предполагал, ключ оказался а замочной скважине; я рванул дверь, смело спустился во двор и, не обращая внимания, видит ли кто-нибудь меня, в три прыжка очутился на улице.
Через два дня один автор должен был читать у графини свою комедию; я пошел туда с намерением пересидеть всех и обратиться к ней с довольно оригинальной просьбой — уделить мне следующий вечер, посвятить мне его целиком, закрыв двери для всех. Когда же я остался с нею вдвоем, у меня не хватило мужества. Каждый стук маятника пугал меня. Было без четверти двенадцать.
«Если я с нею не заговорю, — подумал я, — мне остается только разбить себе череп об угол камина».
Я дал себе сроку три минуты; три минуты прошли, черепа о мрамор я себе не разбил, мое сердце отяжелело, как губка в воде.
— Вы нынче чрезвычайно любезны, — сказала она.
— Ах, если бы вы могли понять меня! — воскликнул я.
— Что с вами? — продолжала она. — Вы бледнеете.
— Я боюсь просить вас об одной милости. Она жестом ободрила меня, и я попросил ее о свидании.
— Охотно, — сказала она. — Но почему бы вам не высказаться сейчас?
— Чтобы не вводить вас в заблуждение, я считаю своим долгом пояснить, какую великую любезность вы мне оказываете: я желаю провести этот вечер подле вас, как если бы мы были братом и сестрой.