Она жадно прислушивалась к стонам его сердца и отвечала на них неприметными вздохами и никем не видимыми слезами. Она, даже и на притворные и приторные излияния тоски племянника, находила утешительные слова в таком же тоне и духе; но Александр и слушать не хотел.
– О, не говорите мне, ma tante, – возражал он, – я не хочу позорить святого имени любви, называя так наши отношения с этой…
Тут он делал презрительную гримасу и готов был, как Петр Иваныч, спросить: как ее?
– Впрочем, – прибавлял он еще с большим презрением, – ей простительно: я слишком был выше и ее, и графа, и всей этой жалкой и мелкой сферы; немудрено, что я остался не разгаданным ей.
И после этих слов он еще долго сохранял презрительную мину.
– Дядюшка твердит, что я должен быть благодарен Наденьке, – продолжал он, – за что? чем ознаменована эта любовь? всё пошлости, всё общие места. Было ли какое-нибудь явление, которое бы выходило из обыкновенного круга ежедневных дрязгов? Видно ли было в этой любви сколько-нибудь героизма и самоотвержения? Нет, она все почти делала с ведома матери! отступила ли для меня хоть раз от условий света, от долга? – никогда! И это любовь!!! Девушка – и не умела влить поэзии в это чувство!
– Какой же любви потребовали бы вы от женщины? – спросила Лизавета Александровна.
– Какой? – отвечал Александр, – я бы потребовал от нее первенства в ее сердце. Любимая женщина не должна замечать, видеть других мужчин, кроме меня; все они должны казаться ей невыносимы. Я один выше, прекраснее, – тут он выпрямился, – лучше, благороднее всех. Каждый миг, прожитый не со мной, для нее потерянный миг. В моих глазах, в моих разговорах должна она почерпать блаженство и не знать другого…
Лизавета Александровна старалась скрыть улыбку. Александр не замечал.
– Для меня, – продолжал он с блистающими глазами, – она должна жертвовать всем: презренными выгодами, расчетами, свергнуть с себя деспотическое иго матери, мужа, бежать, если нужно, на край света, сносить энергически все лишения, наконец, презреть самую смерть – вот любовь! а эта…
– А вы чем бы вознаградили за эту любовь? – спросила тетка.
– Я? О! – начал Александр, возводя взоры к небу, – я бы посвятил всю жизнь ей, я бы лежал у ног ее. Смотреть ей в глаза было бы высшим счастьем. Каждое слово ее было бы мне законом. Я бы пел ее красоту, нашу любовь, природу:
С ней обрели б уста мои
Язык Петрарки и любви…[20 - С ней обрели б уста мои… – у Пушкина: «С ней обретут уста мои…» (»Евгений Онегин», гл. 1, строфа XLIX)]
Но разве я не доказал Наденьке, как я могу любить?
– Так вы совсем не верите в чувство, когда оно не выказывается так, как вы хотите? Сильное чувство прячется…
– Не хотите ли вы уверить меня, ma tante, что такое чувство, как дядюшкино, например, прячется?
Лизавета Александровна вдруг покраснела.