Между прислугой дома в это же время происходило сильное волнение. Все узнали, что приехала барыня, и что Капитоныч пустил ее, и что она теперь в детской, а между тем барин всегда в девятом часу сам заходит в детскую, и все понимали, что встреча супругов невозможна и что надо помешать ей. Корней, камердинер, войдя в швейцарскую, спрашивал, кто и как пропустил ее, и, узнав, что Капитоныч принял и проводил ее, выговаривал старику. Швейцар упорно молчал, но когда Корней сказал ему, что за это его согнать следует, Капитоныч подскочил к нему и, замахав руками пред лицом Корнея, заговорил:
– Да, вот ты бы не впустил! Десять лет служил, кроме милости ничего не видал, да ты бы пошел теперь да и сказал: – пожалуйте, мол, вон! Ты политику-то тонко понимаешь! Так-то! Ты бы про себя помнил, как барина обирать да енотовые шубы таскать!
– Солдат! – презрительно сказал Корней и повернулся ко входившей няне. – Вот судите, Марья Ефимовна: – впустил, никому не сказал, – обратился к ней Корней. – Алексей Александрович сейчас выйдут, пойдут в детскую.
– Дела, дела! – говорила няня. – Вы бы, Корней Васильевич, как-нибудь задержали его, барина-то, а я побегу, как-нибудь ее уведу. Дела, дела!
Когда няня вошла в детскую, Сережа рассказывал матери о том, как они упали вместе с Наденькой, покатившись с горы, и три раза перекувырнулись. Она слушала звуки его голоса, видела его лицо и игру выражения, ощущала его руку, но не понимала того, что он говорил. Надо было уходить, надо было оставить его, – только одно это и думала и чувствовала она. Она слышала и шаги Василия Лукича, подходившего к двери и кашлявшего, слышала и шаги подходившей няни; но сидела, как окаменелая, не в силах ни начать говорить, ни встать.
– Барыня, голубушка! – заговорила няня, подходя к Анне и целуя ее руки и плечи. – Вот бог привел радость нашему новорожденному. Ничего-то вы не переменились.
– Ах, няня, милая, я не знала, что вы в доме, – на минуту очнувшись, сказала Анна.
– Я не живу, я с дочерью живу, я поздравить пришла, Анна Аркадьевна, голубушка!
Няня вдруг заплакала и опять стала целовать ее руку.
Сережа, сияя глазами и улыбкой и держась одною рукой за мать, другою за няню, топотал по ковру жирными голыми ножками. Нежность любимой няни к матери приводила его в восхищенье.
– Мама! Она часто ходит ко мне, и когда придет… – начал было он, но остановился, заметив, что няня шепотом что-то сказала матери и что на лице матери выразились испуг и что-то похожее на стыд, что так не шло к матери.
Она подошла к нему.
– Милый мой! – сказала она.
Она не могла сказать прощай, но выражение ее лица сказало это, и он понял. – Милый, милый Кутик! – проговорила она имя, которым звала его маленьким, – ты не забудешь меня? Ты… – но больше она не могла говорить.
Сколько потом она придумывала слов, которые она могла сказать ему! А теперь она ничего не умела и не могла сказать. Но Сережа понял все, что она хотела сказать ему. Он понял, что она была несчастлива и любила его.