Во все это время приятели, а более всего то заднее чувство недовольства новым, которое является при каждой перемене положения, успели убедить его в том, что он сделал величайшую глупость, поступив в действующую армию. Когда же он очутился один с изжогой и запыленным лицом, на 5-й станции, на которой он встретился с курьером из Севастополя, рассказавшим ему про ужасы войны, прождал 12 часов лошадей, – он уже совершенно раскаивался в своем легкомыслии, с смутным ужасом думал о предстоящем и ехал бессознательно вперед, как на жертву. Чувство это в продолжение 3-месячного странствования по станциям, на которых почти везде надо было ждать и встречать едущих из Севастополя офицеров с ужасными рассказами, постоянно увеличивалось и наконец довело до того бедного офицера, что из героя, готового на самые отчаянные предприятия, каким он воображал себя в П., в Дуванкуй он был жалким трусом; и, съехавшись месяц тому назад с молодежью, едущей из корпуса, он старался ехать как можно тише, считая эти дни последними в своей жизни, на каждой станции разбирал кровать, погребец, составлял партию в преферанс, на жалобную книгу смотрел, как на препровождение времени, и радовался, когда лошадей ему не давали.
Он действительно бы был героем, ежели бы из П. попал прямо на бастионы, а теперь еще много ему надо было пройти моральных страданий, чтобы сделаться тем спокойным, терпеливым человеком в труде и опасности, каким мы привыкли видеть русского офицера. Но энтузиазм уже трудно бы было воскресить в нем.
6
– Кто борщу требовал? – провозгласила довольно грязная хозяйка, толстая женщина лет 40, с миской щей входя в комнату.
Разговор тотчас же замолк, и все бывшие в комнате устремили глаза на харчевницу. Офицер, ехавший из П., даже подмигнул на нее молодому офицеру.
– Ах, это Козельцов спрашивал, – сказал молодой офицер, – надо его разбудить. Вставай обедать, – сказал он, подходя к спящему на диване и толкая его за плечо.
Молодой мальчик, лет 17, с веселыми черными глазками и румянцем во всю щеку, вскочил энергически с дивана и, протирая глаза, остановился посередине комнаты.
– Ах, извините, пожалуйста, – сказал он серебристым звучным голосом доктору, которого толкнул, вставая.
Поручик Козельцов тотчас же узнал брата и подошел к нему.
– Не узнаешь? – сказал он, улыбаясь.
– А-а-а! – закричал меньшой брат. – Вот удивительно! – и стал целовать брата.
Они поцеловались 3 раза, но на третьем разе запнулись, как будто обоим пришла мысль: зачем же непременно нужно три раза?
– Ну, как я рад! – сказал старший, вглядываясь в брата. – Пойдем на крыльцо – поговорим.
– Пойдем, пойдем. Я не хочу борщу… ешь ты, Федерсон, – сказал он товарищу.
– Да ведь ты хотел есть.
– Не хочу ничего.
Когда они вышли на крыльцо, меньшой все спрашивал у брата: «Ну, что ты, как, расскажи», – и все говорил, как он рад его видеть, но сам ничего не рассказывал.