«Вот страсти хотел, — размышлял Райский, — напрашивался на нее, а не знаю, страсть ли это! Я ощупываю себя: есть ли страсть, как будто хочу узнать, целы ли у меня ребра, или нет ли какого-нибудь вывиха? Вон и сердце не стучит! Видно, я сам неспособен испытывать страсть!»
Между тем Вера не шла у него с ума.
— Если она не любит меня, как говорит и как видно по всему, то зачем удержала меня? зачем позволила любить? Кокетство, каприз или… Надо бы допытаться… — шептал он.
Он искал глазами ее в саду и заметил у окна ее комнаты.
Он подошел к окну.
— Вера, можно прийти к тебе? — спросил он.
— Можно, только ненадолго.
— Вот уж и ненадолго! Лучше бы не предупреждала, а когда нужно — и прогнала бы, — сказал он, войдя и садясь напротив. — Отчего же ненадолго?
— Оттого, что я скоро уеду на остров. Туда приедет Натали, и Иван Иванович, и Николай Иванович…
— Это священник?
— Да, он рыбу ловить собирается, а Иван Иванович зайцев стрелять.
— Вот и я бы пришел.
Она молчала.
— Или не надо?
— Лучше не надо, а то вы расстроите наш кружок. Священник начнет умные вещи говорить, Натали будет дичиться, а Иван Иванович промолчит всё время.
— Ну, не приду! — сказал он и, положив подбородок на руки, стал смотреть на нее. Она оставалась несколько времени без дела, потом вынула из стола портфель, сняла с шеи маленький ключик и отперла, приготовляясь писать.
— Что это, не письма ли?
— Да, две записки, одну в ответ на приглашение Натальи Ивановны. Кучер ждет.
Она написала несколько слов и запечатала.
— Послушайте, брат, закричите кого-нибудь в окно.
Он исполнил ее желание, Марина пришла и получила приказание отдать записку кучеру Василью. Потом Вера сложила руки.
— А другую записку? — спросил Райский.
— Еще успею.
— А! Значит, секрет!
— Может быть!
— Долго ли, Вера, у тебя будут секреты от меня?
— Если будут, так будут всегда.
— Если б ты знала меня короче — ты бы их все вверила мне, сколько их ни есть…
— Зачем?
— Так нужно — я люблю тебя.
— А мне не нужно…
— Но ведь это единственный способ отделаться от меня, если я тебе несносен.
— Нет, с тех пор как вы несколько изменились, я не хочу отделываться от вас.
— И даже позволила любить себя…
— Я пробовала запретить — что же вышло?
— И ты решилась махнуть рукой?
— Да, оставить вам на волю: думала, лучше пройдет, нежели когда мешаешь. Кажется, так и вышло… Вы же сами учили, что «противоречия только раздражают страсть…»
— Какая, однако, ты хитрая! — сказал он, глядя на нее лукаво. — А зачем остановила меня, когда я хотел уехать?
— Не уехали бы: история с чемоданом мне всё рассказала.
— Так ты думаешь, страсть прошла?
— Никакой страсти не было: самолюбие, воображение. Вы артист: влюбляетесь во всякую красоту…
— Пожалуй, в красоту более или менее, но ты — красота красот, всяческая красота! Ты — бездна, в которую меня влечет невольно: голова кружится, сердце замирает — хочется счастья — пожалуй, вместе с гибелью. И в гибели есть какое-то обаяние…
— Это вы уже всё говорили — и это нехорошо.
— Отчего нехорошо?
— Нехорошо!
— Да почему?
— Потому что… преувеличенно… следовательно — ложь.
— А если правда, если я искренен?
— Еще хуже.
— Почему?
— Потому что безнравственно.
— Вот тебе раз! Вера!.. Помилуй! ты точно бабушка!
— Да, на этот раз я на ее стороне.
— Безнравственно!
— Безнравственно: вы идете по следам Дон Жуана: но ведь и тот гадок…
— Говори мне, что я гадок, если я гадок, Вера, а не бросай камень в то, чего не понимаешь. Искренний Дон Жуан чист и прекрасен; он гуманный, тонкий артист, тип, chef-d’œuvre между человеками. Таких, конечно, немного. Я уверен, что в байроновском Дон Жуане пропадал художник. Это влечение к всякой видимой красоте, всего более к красоте женщины, как лучшего создания природы, обличает высшие человеческие инстинкты, влечение и к другой красоте, невидимой, к идеалам добра, изящества души, к красоте жизни! Наконец, под этими нежными инстинктами у тонких натур кроется потребность всеобъемлющей любви! В толпе, в грязи, в тесноте грубеют эти тонкие инстинкты природы… Во мне есть немного этого чистого огня, и если он не остался до конца чистым, то виноваты… многие… и даже сами женщины…
— Может быть, брат, я не понимаю Дон Жуана; я готова верить вам… Но зачем вы выражаете страсть ко мне, когда знаете, что я не разделяю ее?
— Нет, не знаю.
— Ах, вы всё еще надеетесь! — сказала она с удивлением.
— Я тебе сказал, что во мне не может умереть надежда, пока я не узнаю, что ты не свободна, любишь кого-нибудь…
— Хорошо, брат, положим, что я могла бы разделить вашу страсть — тогда что?
— Как что? Обоюдное счастье!
— Вы уверены, что могли бы дать его мне?
— Я — о Боже, Боже! — с пылающими глазами начал он, — да я всю жизнь отдал бы — мы поехали бы в Италию — ты была бы моей женой…
Она поглядела на него несколько времени.
— Сколько раз вы предлагали женщинам такое счастье? — спросила она.
— Бывали, конечно, встречи, но такого сильного впечатления никогда…
— Скажите еще, сколько раз говорили вы вот эти самые слова: не каждой ли женщине при каждой встрече?
— Что ты хочешь сказать этими вопросами, Вера? Может быть, я говорил и многим, но никогда так искренно…
Она глядела на него, а он на нее.
— Кто тебя развил так, Вера? — спросил он.
— Довольно, — перебила она. — Вы высказались в коротких словах. Видите ли, вы дали бы мне счастье на полгода, на год, может быть больше, — словом, до новой встречи, когда красота, новее и сильнее, поразила бы вас и вы увлеклись бы за нею, а я потом — как себе хочу! Сознайтесь, что так?
— Почему ты знаешь это? Зачем так судишь меня легко? Откуда у тебя эти мысли, как ты узнала ход страстей?
— Я хода страстей не знаю, но узнала немного вас — вот и всё.
— Что ж ты узнала и от кого?
— От вас самих.
— От меня? Когда?
— Какая же у вас слабая память! Не вы ли рассказывали, как вас тронула красота Беловодовой и как напрасно вы бились пробудить в ней… луч… или ключ… или… уж не помню, как вы говорили, только очень поэтически…
— Беловодова! Это — статуя, прекрасная, но холодная и без души. Ее мог бы полюбить разве Пигмалион…
— А Наташа?
— Наташа! Разве я тебе говорил о Наташе?
— Забыли!
— Наташа была хорошенькая, но бесцветная, робкая натура. Она жила, пока грели лучи солнца, пока любовь обдавала ее теплом, а при первой невзгоде она надломилась и зачахла. Она родилась, чтоб как можно скорее умереть.
— А о Марфиньке что говорили? Чуть не влюбились!
— Это всё так, легкие впечатления: на один, на два дня… Всё равно как бы я любовался картиной… Разве это преступление — почувствовать прелесть красоты, как теплоты солнечных лучей, подчиниться на неделю-другую впечатлению, не давая ему серьезного хода?..
— А самое сильное впечатление на полгода? Так?
— Нет, не так. Если б, например, ты разделила мою страсть, мое впечатление упрочилось бы навсегда, мы бы женились… Стало быть — на всю жизнь. Идеал полного счастья у меня неразлучен с идеалом семьи…
— Послушайте, брат. Вспомните самое сильное из ваших прежних впечатлений и представьте, что та женщина, которая его на вас сделала, была бы теперь вашей женой…
— Кто тебя развивает, ты вот что скажи? А ты всё уклоняешься от ответа!
— Да вы сами. Я всё из ваших разговоров почерпаю.
— Ты прелесть, Вера, ты наслаждение! у тебя столько же красоты в уме, сколько в глазах! Ты вся — поэзия, грация, тончайшее произведение природы! Ты и идея красоты, и воплощение идеи — и не умирать от любви к тебе? Да разве я дерево! Вон Тушин, и тот тает…
Она сделала движение.
— Оставим это. Ты меня не любишь, еще немного времени, впечатление мое побледнеет, я уеду, и ты никогда не услышишь обо мне. Дай мне руку, скажи дружески, кто учил тебя, Вера, — кто этот цивилизатор? Не тот ли, что письма пишет на синей бумаге?..
— Может быть — и он. Прощайте, брат, вы кстати напомнили. Мне надо писать…
— И вот счастье где: и «возможно» и «близко», а не дается! — говорил он.
— Вы можете быть по-своему счастливы и без меня, с другой…
— С кем, скажи! Где они, эти женщины?....
— А те, кто отдает взаймы сердце на месяц, на полгода, на год, — а не со мной! — прибавила она.
— И ты не веришь мне, и ты не понимаешь! Кто же поверит и поймет?
Он задумался, а она взяла бумагу, опять написала карандашом несколько слов и свернула записку.
— Не позвать ли Марину? — спросил он.
— Нет, не надо.
Она спрятала записку за платье на грудь, взяла зонтик, кивнула ему и ушла.
Райский, не сказавши никому ни слова в доме, ушел после обеда на Волгу, подумывая незаметно пробраться на остров, и высматривал место поудобнее, чтобы переправиться через рукав Волги. Переправы тут не было, и он глядел вокруг, не увидит ли какого-нибудь рыбака.
Он прошел берегом с полверсты и наконец набрел на мальчишек, которые в полусгнившей, наполненной до половины водой лодке удили рыбу. Они за гривенник с радостью взялись перевезти его и сбегали в хижину отца за веслами.
— Куда везти? — спросили они.
— Всё равно, причаливайте где хотите.
— Вон там можно выйти, — указывал один.
— Вон-вось где: тут барин с барыней недавно вылазили…
— Какой барин?
— Кто их знает! С горы какие-то!
Райский вышел из лодки и стал смотреть.
«Не Вера ли?» — думал он.
Если она — он сейчас узнает ее тайну… У него забилось сердце. Он шел в осоке тихо, осторожно, боясь кашлянуть.
Вдруг он услышал плеск воды, тихо раздвинул осоку и увидел… Ульяну Андреевну.
Она, закрытая совсем кустами, сидела на берегу, с обнаженными ногами, опустив их в воду, распустив волосы, и, как русалка, мочила их, нагнувшись с берега. Райский прошел дальше, обогнул утес: там, стоя по горло в воде, купался m-r Шарль.
Райский, не замеченный им, ушел и стал пробираться, через шиповник, к небольшим озерам, полагая, что общество, верно, расположилось там. Вскоре он услышал шаги неподалеку от себя и притаился. Мимо его прошел Марк.
Райский окликнул его.
— А, здравствуйте, — сказал Волохов, — от кого вы тут прячетесь?
— Я не прячусь… иначе бы не остановил вас.
— Да вы не от меня прячетесь, а от кого-нибудь другого. Признайтесь, вы ищете вашу красавицу-сестру? Нехорошо, нечестно: проиграли пари и не платите…
— Вы почем знаете, что она здесь?
— Я пошел было уток стрелять на озеро, а они все там сидят. И поп там, и Тушин, и попадья, и… ваша Вера, — с насмешкой досказал он. — Подите, подите туда.
— Я не хочу, я не туда шел.
— Не стыдитесь меня, я всё вижу. Вы хотели робко посмотреть на нее издали — да? Вам скучно, постыло в доме, когда ее нет там…
— Какой вздор! я просто гулял…
— Давайте триста рублей!
Райский пошел опять туда, где оставил мальчишек. За ним шел и Марк. Они прошли мимо того места, где купался Шарль. Райский хотел было пройти мимо, но из кустов, навстречу им вышел француз, а с другой стороны, по тропинке, приближалась Ульяна Андреевна с распущенными, мокрыми волосами.
Оба хотели спрятаться, но Марк закричал им:
— Charmé de vous voir tous les deux!
[118] честь имею рекомендоваться!
M-r Шарль вышел из-за кустов.
— M-r Райский! M-r Шарль! — представлял насмешливо их Марк друг другу.
— Ульяна Андреевна! пожалуйте сюда, не прячьтесь! ведь видели: всё свои лица, не бойтесь!
— Никто не боится! — сказала она, выходя нехотя и стараясь не глядеть на Райского.
— И оба мокрые! — прибавил Волохов.
— Самый неприятный мужчина в целом свете! — с крепкой досадой шепнула Ульяна Андреевна Райскому про Марка.
— Ну, прощайте, я пойду, — сказал Марк. — А что Козлов делает? Отчего не взяли его с собой проветрить? Ведь и при нем можно… купаться — он не увидит. Вон бы тут под деревом из Гомера декламировал! — заключил он и, поглядевши дерзко на Ульяну Андреевну и на m-r Шарля, ушел.
— Il faut que je donne une bonne leçon à ce mauvais drôle!
[119] — хвастливо сказал m-r Шарль, когда Марк скрылся из вида.
Потом все воротились домой.
— Ну вот, я тебе очень благодарен, — говорил Козлов Райскому, — что ты прогулялся с женой…
— На этот раз благодари вот m-r Шарля! — сказал Райский.
— Merci, merci, m-r Charles!
— Bien, très bien, cher collègue!
[120] — отвечал Шарль, трепля его по плечу.