— Ты сё здесь делаешь? Ково ты здесь добудешь? — Я поднес к носу сельдюка портфель, и Аким схватился за щеку: — Ё-ка-лэ-мэ-нэ-э! Это сё тако, пана!? — жаловался он подошедшему Коле. — Оне таскают и таскают!..
— Пушшай таскают! Пушшай душу порадуют! Натешатся!..
— Ты бы, — сказал я Акиму, — канат вместо жилки привязал да поплавок из полена сделал и лупцовал по воде…
Тут я выхватил еще одного хариуса из такого места, где, по мнению Акима, ни один нормальный рыбак не подумал бы рыбачить, а нормальная рыба — стоять. Сельдюк махнул рукой: «Чего-то нечисто тут!» — и пошлепал дальше, уверяя, что все равно всех обловит. За поворотом он запел во всю головушку: «Не тюрьма меня погубит, а сырая мать-земля…» Коля хохотал, перебредая по перекату через речку, говорил, что сельдюк узкопятый в самом деле всех обловит, убежит вперед, исхлещет речку, разгонит все, что есть в ней живое, и если не встретится дурная рыба, обломает вершинку удилища, смотает на нее леску, натянет на ухо полу телогрейки и завалится спать. Его и комар не берет, за своего принимает.
Следом за Акимом подался дураковатый и прожорливый кобель Тарзан. Кукла, хитренькая такая сучка, верная и золотая в пушном промысле, не отходила от Коли, сидя чуть в отдалении, утиралась лапкой, смахивала с носа комаров. Почему Тарзан привязался к Акиму — загадка природы. Чего только не вытворял над Тарзаном сельдюк! И ругал его, и гонял его, если давал мелконькую рыбку слопать, непременно с фокусом — зашвырнет ее в гущу листьев копытника и понукает:
— Усь! Усь, собачка! Лови рыбу! Хватай!
Тарзан козлом прыгал в зарослях, брызгал водой, преследуя рыбешку, часто отпускал добычу и, облизнувшись, ждал подачку — рыбу он любил пуще сахара.
Я уж устал хохотать, а сын мой — хлебом не корми, дай посмеяться, — вместе с Тарзаном таскался за Акимом, любовно смотрел ему в рот.
— Акимка! — строжась, кричал Коля. — Скоро уху варить, а у нас чё?
Аким не отзывался, исчез, подавшись вверх по речке.
И мы углубились по Опарихе. Тайга темнела, кедрач подступил вплотную, местами почти смыкаясь над речкой. Вода делалась шумной, по обмыскам и от весны оставшимся проточинам росла непролазная смородина, зеленый дедюльник, пучки-борщевники с комом багрово-синей килы на вершине вот-вот собирались раскрыться светлыми зонтами. Возле притемненного зарослями ключа, в тени и холодке цвели последним накалом жарки, везде уже осыпавшиеся, зато марьины коренья были в самой поре, кукушкины слезки, венерины башмачки, грушанка — сердечная травка — цвели повсюду, и по логам, где долго лежал снег, приморились ветреницы, хохлатки. На смену им шла живучая трава криводенка, вострился сгармошенными листьями кукольник. Населяя зеленью приречные низины, лога, обмыски, проникая в тень хвойников, под которыми доцветала брусника, седьмичник, заячья капуста и вонючий болотный болиголов, всегда припаздывающее здесь лето трудно пробиралось по Опарихе в гущу лесов, оглушенных зимними морозами и снегом.