Не сразу, но различили мужики белой курочкой сидящую на пластушине сала пухленькую пластмассовую бутыль.
— Цэ напыток — самогнали! Трэба знычтожить, хлопци, як ворога!
— Х-ха-а! Самогнали, значит?
— Грузинский, стало быть, напиток-то?
— Токо на чушанских дровах вареный!
— Сало, хлопци, тэж трэба зжуваты! А потом Черемисина, й-ёго батьки мать!..
— Ай да Грохотало! Челове-эк! А Черемисина све-де-о-ом! И не таких сырыми съедали!..
— Н-не выйдет!
— Чё-о! Кто это сказал?!
— Стой, ребята, стой! Человек же угощает от всего сердца…
— Се-ерца-а-а, т-тибе ни хочется поко-о-ой-йю-у-у, се-е-ерца, как хорошо на свети жи-ы-ы-ыть…
Крепко выпив, к душе нахлебавшись ушицы, поговорив и даже попев, незаметно ушел домой на лодке рассудительный старший Утробин. Свалился за бревно Дамка и, съедаемый комарами, вертелся там, поскуливая, — тревожен был его сон — снилась ему жена. Обхватив Командора пухлыми лапищами, Грохотало тревожил ночь и округу осевшим от простуд, но все еще великим голосом: «Маты! Маты! Ждэ свого солдата, а солдат спыть вичным сном!..»
По лицу Акима катились слезы. Он с непомерной горестью и любовью глядел на всех, тряс головою, брызгая солеными каплями в костер, выговаривал, как ему казалось, про себя:
— Эх, Колька, Колька! Зачем ты помер! Гулял бы с нами…
В какое-то время затяжелел и Грохотало, забыл про осетра, про Черемисина, про бойкую свою бабу, но про родину, видать, еще помнил и без конца повторял, уронив большое лицо на студенисто вывалившуюся в разрез рубахи грудь: «Маты, маты… Ждэ свого солдата, а солдат спыть вичным сном…»
И подумалось мне в ту минуту, что в словах этих простых и великих судьба всех нас — только то и делают наши матери, что ждут домой солдат, а они спят где-то вечным сном; думать и печалиться мне мешал Командор, он плакал на моей груди и настойчиво просил написать роман про его дочь Тайку. Плакал и городской компаньон, этот уж просто так, от пространственности русской души.
Утром хмурый Аким подгребал жар под ведро с остатками ухи и под чайник. От меня он воротил морду, бросая украдкой взгляды на лодки, повисшие на концах. Туман, редкий, летучий, скрадывал лодки. Они темными пятнышками то возникали, то исчезали вдали. В лесу, в кустах, на травах, на камнях и бревнах сыро. От ледяного хребта, убывающего на глазах, тащило знобкой стужей, льдины оседали, рассыпались со звоном острыми продолговатыми штырями. На расколотом чурбаке стояла кружка с зельем «порхвей» — лучше не скажешь. Вчера я пригубил из «огнетушителя» — и на контуженой голове вместе с шапкой вроде бы приподнялась и черепная коробка. Отказавшись от «порхвея», я похлебал ухи, попил густого чая, для аромата приправленного смородинкой, и почувствовал себя бодрей.
— Пора и нам на самоловы.
Аким подсечно дернулся, глянул на меня и тут же принял отсутствующий вид — ох уж эти мне северные хитрованы-мудрецы!
— Поплыли, поплыли!
— Куды поплыли?