— Правда, Акима, правда. — зажигая разом две свечи, откликнулась Эля, больше всего радуясь тому, что Аким снова сделался тем славным, привычным «паной», которого она знала, наверное, уже вдоль и поперек, во всем на него полагалась, всему, что он говорил, верила. Легко, просто было с ним, и слово «погибель» у него совсем не страшно выходило, как это: Аким — и вдруг погибель? Чепуха какая-то, бессмысленность. Она дотронулась до плеча охотника подбородком, дохнула ему в ухо теплом. — Акима, ты не будешь больше букой? Не станешь меня пугать?
— Постараюся.
— Вот и умница! Вот и умница! — обрадовалась Эля и чмокнула его в щеку. — Ешь, давай ешь! Шляешься целый день по лесу голодный, холодный, таскают тебя лешаки, непутевого! — бранилась понарошке Эля, работая под ворчливую бабу-хозяйку. — Сложишь башку удалую, я одна останусь горе мыкать.
— Получается! — Аким длинным, пристальным взглядом посмотрел на нее, угадав, что скрывается за этой взвинченной игровитостью, успокоил: — Все будет хорошо, Эля!
Она привалилась к нему, заплакала:
— Навязалась вот на тебя, дурища! Спутала по рукам и ногам.
Он гладил ее по волосам, по худенькой, ведомой ему до каждой косточки спине, такой родной, беспомощной, в сыпи пятнышек от иглы.
— В жизни всяко быват… Вон она какая… И не таким, как ты, салазки загибала…
Эля от «солидных» речей Акима совсем расстроилась, залилась пуще прежнего в сладостном изнеможении, приникая плотней к своему спасителю и защитнику, щекотила мокрым носом его шею, благодарно целовала за ухом, и он явственно ощущал, как смывают, уносят из него большие эти слезы грязь, мусор, всякую, незаметно скопившуюся, наслоенную в душе пакость. И воскресала душа, высветлялась, обновленно и легко несла в себе себя — да хрен с нею, с охотой этой, с авансом и со всем на свете! Главное сбылось: шел он, шел к белым горам и пришел, остановился перед сбывшимся чудом, которое так долго предчувствовал, может, и ждал. Не такое оно ему брезжилось, но раз уж пришло, прикатило, иного нечего и желать, устеречь, сохранить, на руках вынести — чудо, оно такое, оказывается, хрупкое…
— А-а, пировать дак пировать! — вскричала Эля и болтнула флягой. — Тут еще навалом! Выпей, Аким! Выпей! Мы спасемся! Нам рано умирать! Мы долго жить будем! Я тебя никогда-никогда не забуду! — охваченная душевным порывом, она крепко-крепко обняла его за шею сзади, больно сдавила костлявыми руками горло.
Акиму было трудно дышать. Лопатками он чувствовал ее небольшие, обвядшие груди, дыхание прерывистое и жаркое возле уха, закатывающиеся вовнутрь всхлипы. В нем начала заниматься мелкая дрожь, и он осторожно разжал ее руки, поднялся от стола.
— Курить охота, — сглатывая слова, сказал Аким и, закурив, быстро и жадно истянул цигарку. — И спать пора. Попировали — хватит! Вставать рано, — и, словно оправдываясь, начал перечислять работу, какую следовало сделать до отправления в путь: дошить обутки — шептуны, выкроенные из старой шкуры, для Эли; собрать из одеяла хоть что-то похожее на куртку, подстежив ее старыми ватными брюками, забытыми кем-то в избушке; довязать шарф, шапку из заячьего пуха; дошить запасные рукавицы, носки из распущенной вязаной фуфайки Гоги.