— Наговоры, — глухо, как из воды, буркнул Григорий и прямо в синеватую переносицу поглядел отцу. — Ты помалкивай. — Мало что люди гутарют… — Цыц, сукин сын! Григорий слег над веслом. Баркас заходил скачками. Завитушками заплясала люлюкающая за кормой вода. До пристани молчали оба. Уже подъезжая к берегу, отец напомнил: — Гляди, не забудь, а нет — с нонешнего дня прикрыть все игрища. Чтоб с базу ни шагу. Так-то! Промолчал Григорий. Примыкая баркас, спросил: — Рыбу бабам отдать? — Понеси купцам продай, — помягчел старик, — на табак разживешься. Покусывая губы, шел Григорий позади отца. «Выкуси, батя, хоть стреноженный уйду ноне на игрище», — думал, злобно обгрызая глазами крутой отцовский затылок. Дома Григорий заботливо смыл с сазаньей чешуи присохший песок, продел сквозь жабры хворостинку. У ворот столкнулся с давнишним другом-одногодком Митькой Коршуновым. Идет Митька, играет концом наборного пояска. Из узеньких щелок желто маслятся круглые с наглинкой глаза. Зрачки — кошачьи, поставленные торчмя, оттого взгляд Митькин текуч, неуловим. — Куда с рыбой? — Нонешняя добыча. Купцам несу. — Моховым, что ли? — Им. Митька на глазок взвесил сазана. — Фунтов пятнадцать? — С половиной. На безмене прикинул. — Возьми с собой, торговаться буду. — Пойдем. — А магарыч? — Сладимся, нечего впустую брехать. От обедни рассыпался по улицам народ. По дороге рядышком вышагивали три брата по кличке Шамили. Старший, безрукий Алексей, шел в середине. Тугой воротник мундира прямил ему жилистую шею, редкая, курчавым клинышком, бороденка задорно топорщилась вбок, левый глаз нервически подмаргивал. Давно на стрельбище разорвало в руках у Алексея винтовку, кусок затвора изуродовал щеку. С той поры глаз к делу и не к делу подмигивает; голубой шрам, перепахивая щеку, зарывается в кудели волос. Левую руку оторвало по локоть, но и одной крутит Алексей цыгарки искусно и без промаха: прижмет кисет к выпуклому заслону груди, зубами оторвет нужный клочок бумаги, согнет его желобком, нагребет табаку и неуловимо поведет пальцами, скручивая. Не успеет человек оглянуться, а Алексей, помаргивая, уже жует готовую цыгарку и просит огоньку. Хоть и безрукий, а первый в хуторе кулачник. И кулак не особенно чтоб особенный — так, с тыкву-травянку величиной; а случилось как-то на пахоте на быка осерчать, кнут затерялся, — стукнул кулаком — лег бык на борозде, из ушей кровь, насилу отлежался. Остальные братья — Мартин и Прохор — до мелочей схожи с Алексеем. Такие же низкорослые, шириной в дуб, только рук у каждого по паре. Григорий поздоровался с Шамилями, Митька прошел, до хруста отвернув голову. На масленице в кулачной стенке не пожалел Алешка Шамиль молодых Митькиных зубов, махнул наотмашь, и выплюнул Митька на сизый, изодранный коваными каблуками лед два коренных зуба. Ровняясь с ними, Алексей мигнул раз пять подряд. — Продай чурбака! — Купи. — Почем просишь? — Пару быков да жену впридачу. Алексей, щурясь, замахал обрубком руки: — Чудак, ах, чудак!.. Ох-хо-ха, жену… А приплод возьмешь? — Себе на завод оставь, а то Шамили переведутся, — зубоскалил Григорий. На площади у церковной ограды кучился народ. В толпе ктитор,[1] поднимая над головой гуся, выкрикивал: «Полтинник! От-да-ли. Кто больше?» Гусь вертел шеей, презрительно жмурил бирюзинку глаза. В кругу рядом махал руками седенький, с крестами и медалями, завесившими грудь, старичок. — Наш дед Гришака про турецкую войну брешет. — Митька указал глазами. — Пойдем послухаем? — Покель будем слухать — сазан провоняется, распухнет. — Распухнет — весом прибавит, нам выгода. На площади, за пожарным сараем, где рассыхаются пожарные бочки с обломанными оглоблями, зеленеет крыша моховского дома.