— Он и энтот год смухлевал, — вступилась Дарья, — отбивали улеши, так он подговаривал все Малашку Фролову конаться. — Стерва давнишняя, — жевал Пантелей Прокофьевич. — Батяня, а копнить, гресть кто будет? — робко спросила Дуняшка. — А ты чего будешь делать? — Одной, батяня, неуправно. — Мы Аксютку Астахову покличем. Степан надысь просил скосить ему. Надо уважить. На другой день утром к мелеховскому базу подъехал верхом на подседланном белоногом жеребце Митька Коршунов. Побрызгивал дождь. Хмарь висела над хутором. Митька, перегнувшись в седле, открыл калитку, въехал на баз. Его с крыльца окликнула старуха. — Ты, забурунный, чего прибег? — спросила она с видимым неудовольствием. Недолюбливала старая отчаянного и драчливого Митьку. — И чего тебе, Ильинишна, надоть? — привязывая к перилам жеребца, удивился Митька. — Я к Гришке приехал. Он где? — Под сараем спит. Тебя, что ж, аль паралик вдарил? Пешки, стал-быть, не могешь ходить? — Ты, тетенька, кажной дыре гвоздь! — обиделся Митька. Раскачиваясь, помахивая и щелкая нарядной плеткой по голенищам лакированных сапог, пошел он под навес сарая. Григорий спал в снятой с передка арбе. Митька, жмуря левый глаз, словно целясь, вытянул Григория плетью. — Вставай, мужик! «Мужик» у Митьки было слово самое ругательное. Григорий вскинулся пружиной. — Ты чего? — Будя зоревать! — Не дури, Митрий, покеда не осерчал… — Вставай, дело есть. — Ну? Митька присел на грядушку арбы, обивая с сапога плетью присохшее грязцо, сказал: — Мне, Гришка, обидно… — Ну? — Да как же, — Митька длинно ругнулся, — он не он, — сотник,[5] так и задается. Всердцах он, не разжимая зубов, быстро кидал слова, дрожал ногами. Григорий привстал. — Какой сотник? Хватая его за рукав рубахи, Митька уже тише сказал: — Зараз седлай коня и побегем в займище. Я ему покажу! Я ему так и сказал: «Давай, ваше благородие, спробуем». — «Веди, грит, всех друзьев-товарищев, я вас всех покрою, затем что мать моей кобылы в Петербурге на офицерских скачках призы сымала». Да, по мне, его кобыла и с матерью — да будь они прокляты! — а я жеребца не дам обскакать! Григорий наспех оделся. Митька ходил за ним по пятам; заикаясь от злобы, рассказывал: — Приехал на́ гости к Мохову, купцу, энтот самый сотник. Погоди, чей он прозвищем? Кубыть, Листницкий. Такой из себя тушистый, сурьезный. Очки носит. Ну, да нехай! Даром что в очках, а жеребца не дамся обогнать! Посмеиваясь, Григорий оседлал старую, оставленную на племя матку и через гуменные ворота — чтоб не видел отец — выехал в степь. Ехали к займищу под горой. Копыта лошадей, чавкая, жевали грязь. В займище возле высохшего тополя их ожидали конные: сотник Листницкий на поджарой красавице-кобылице и человек семь хуторских ребят верхами. — Откуда скакать? — обратился к Митьке сотник, поправляя пенсне и любуясь могучими грудными мускулами Митькиного жеребца. — От тополя до Царева пруда. — Где это Царев пруд? — Сотник близоруко сощурился. — А вон, ваше благородие, возле леса. Лошадей построили. Сотник поднял над головою плетку. Погон на его плече вспух бугром. — Как скажу «три» — пускать! Ну? Раз, два… три! Первый рванулся сотник, припадая к луке, придерживая рукой фуражку. Он на секунду опередил остальных. Митька с растерянно-бледным лицом привстал на стременах — казалось Григорию, томительно долго опускал на круп жеребца подтянутую над головой плеть.