— Нешто не попадешься ты мне! — грозил с крыльца подсиненный во многих местах Степан.
— Ладно, ладно!
— И без ладного душу с потрохами выну!
— Ты всурьез или шутейно?
Степан быстро сошел с крыльца. Гришка рванулся к нему навстречу, но Христоня, толкая его в калитку, пообещал:
— Только свяжись — измотаю, как цуцика!
С этого дня в калмыцкий узелок завязалась между Мелеховыми и Степаном Астаховым злоба.
Суждено было Григорию Мелехову развязывать этот узелок два года спустя в Восточной Пруссии, под городом Столыпином.
XV
— Петру скажи, чтоб запрягал кобылу и своего коня.
Григорий вышел на баз. Петро выкатывал из-под навеса сарая бричку.
— Батя велит запрягать кобылу и твоего.
— Без него знаем. Пущай заткнется! — направляя дышло, отозвался Петро.
Пантелей Прокофьевич, торжественный, как ктитор у обедни, дохлебывал щи, омывался горячим потом.
Дуняшка шустро оглядела Григория, где-то в тенистом холодке выгнутых ресниц припрятала девичий свой смешок-улыбку. Ильинична, кургузая и важная, в палевой праздничной шали, тая в углах губ материнскую тревогу, взглянула на Григория и — к старику:
— Будя тебе, Прокофьич, напихиваться. Чисто оголодал ты!
— Поисть не даст. То-то латоха́!
В дверь просунул длинные пшенично-желтые усы Петро.
— Пжалте, фаитон подан.
Дуняшка прыснула смехом и закрылась рукавом.
Прошла через кухню Дарья, поиграла тонкими ободьями бровей, оглядывая жениха.
Свахой ехала двоюродная сестра Ильиничны, жох-баба, вдовая тетка Василиса. Она первая угнездилась в бричке, вертя круглой, как речной голыш, головой, посмеиваясь, из-под оборки губ показывая кривые черные зубы.
— Ты, Васенка, там-то не скалься, — предупредил ее Пантелей Прокофьевич, — могешь все дело испакостить через свою пасть… Зубы-то у тебя пьяные посажены в рот: один туда кривится, другой совсем наоборот даже…
— Эх, куманек, не за меня сватают-то. Не я женихом.
— Так-то так, а все ж таки не смеись. Дюже уж зубы-то не того… Чернота одна, погано глядеть даже.
Василиса обижалась, а тем часом Петро расхлебенил ворота. Григорий разобрал пахучие ременные вожжи, вскочил на козлы. Пантелей Прокофьевич с Ильиничной — в заду брички рядком, ни дать ни взять — молодые.
— Кнута им ввали! — крикнул Петро, выпуская из рук поводья.
— Играй, черт! — Гришка куснул губу и — кнутом коня, перебиравшего ушами.
Лошади натянули постромки, резво взяли с места.
— Гляди! Зацепишься!.. — взвизгнула Дарья, но бричка круто вильнула и, подпрыгивая на придорожных кочках, затараторила вдоль по улице.
Свешиваясь набок, Григорий горячил кнутом игравшего в упряжке Петрова строевика. Пантелей Прокофьевич ладонью держал бороду, словно опасаясь, что подхватит и унесет ее ветер.
— Кобылу рубани! — ворочая по сторонам глазами, сипел он, наклоняясь к Григорьевой спине.
Ильинична кружевным рукавом кофты вытирала выжатую ветром слезинку, мигая глядела, как на спине Григория трепещет, надуваясь от ветра горбом, сатиновая синяя рубаха. Встречные казаки сторонились, подолгу глядели вслед. Собаки, выскакивая из дворов, катились под ноги лошадям. Лая не было слышно за гулом заново ошиненных колес.
Григорий не жалел ни кнута, ни лошадей, и через десять минут хутор лег позади, у дороги зелено закружились сады последних дворов. Коршуновский просторный курень. Дощатый забор. Григорий дернул вожжи, и бричка, оборвав железный рассказ на полуслове, стала у крашеных, в мелкой резьбе, ворот.
Григорий остался у лошадей, а Пантелей Прокофьевич захромал к крыльцу. За ним в шелесте юбок поплыли красномаковая Ильинична и Василиса, неумолимо твердо спаявшая губы. Старик спешил, боясь утратить припасенную дорогой смелость. Он споткнулся о высокий порожек, зашиб хромую ногу и, морщась от боли, буйно затопотал по вымытым сходцам.
Вошел он в курень почти вместе с Ильиничной.