— Ишь ты, какая зубастая, чисто щука. Хучь бы мне на бедность подарила с десяток. Молодой вот, а жевать нечем.
— А я с чем остануся, хороший мой?
— Тебе, бабка, лошадиные вставим. Все одно помирать, а на том свете на зубы не глядят: угодники — они ить не из цыганев.
— Мели, Емеля, — улыбнулся, влезая на бричку, Томилин.
Старуха прошла со Степаном под сарай.
— Какой из них?
— Вороной, — вздохнул Степан.
Старуха положила на землю свой костыль и мужским, уверенно сильным движением подняла коню испорченную ногу. Скрюченными тонкими пальцами долго щупала коленную чашечку. Конь прижимал уши, ощеряя коричневый навес зубов, приседал от боли на задние ноги.
— Нет полому, казачок, нету. Оставь, полечу.
— Толк-то будет, бабуня?
— Толк? А кто ж его знает, славный мой… Должно, будет толк.
Степан махнул рукой и пошел к бричке.
— Оставишь, ай нет? — щурилась вслед старуха.
— Пущай остается.
— Она его вылечит: оставил об трех ногах — возьмешь кругом без ног. Ветинара с горбом нашел, — хохотал Христоня.
XIV
— …Тоскую по нем, родная бабунюшка. На своих глазыньках сохну. Не успеваю юбку ушивать — что ни день, то шире становится… Пройдет мимо база, а у меня сердце закипает… упала б наземь, следы б его целовала… Может, присушил чем?.. Пособи, бабунюшка! Женить его собираются… Пособи, родная! Что сто́ит — отдам. Хучь последнюю рубаху сыму, только пособи!
Светлыми, в кружеве морщин, глазами глядит бабка Дроздиха на Аксинью, качает головой под горькие слова рассказа.
— Чей же паренек-то?
— Пантелея Мелехова.
— Турка, что ли?
— Его.
Бабка жует ввалившимся ртом, медлит с ответом.
— Придешь, бабонька, пораньше завтра. Чуть займется зорька, придешь. К Дону пойдем, к воде. Тоску отольем. Сольцы прихвати щепоть из дому… Так-то.
Аксинья кутает желтым полушалком лицо и, сгорбившись, выходит за ворота.
Темная фигура ее рассасывается в ночи. Сухо черкают подошвы чириков. Смолкают и шаги. Где-то на краю хутора дерутся и ревут песни.
С рассветом Аксинья, не спавшая всю ночь, — у Дроздихиного окна.
— Бабушка!
— Кто там?
— Я, бабушка. Вставай.
— Зараз оденусь.
По проулку спускаются к Дону. У пристани, возле мостков, мокнет в воде брошенный передок арбы. Песок у воды ледянисто колок. От Дона течет сырая, студеная мгла.
Дроздиха берет костистой рукой Аксиньину руку, тянет ее к воде.
— Соль взяла? Дай сюды. Кстись на восход.
Аксинья крестится. Злобно глядит на счастливую розовость востока.
— Зачерпни воды в пригоршню. Испей, — командует Дроздиха.
Аксинья, измочив рукава кофты, напилась. Бабка черным пауком раскорячилась над ленивой волной, присела на корточки, зашептала:
— Студены ключи, со дна текучие… Плоть горючая… Зверем в сердце… Тоска-лихоманица… И крестом святым… пречистая, пресвятая… Раба божия Григория… — доносилось до слуха Аксиньи.
Дроздиха посыпала солью влажную песчаную россыпь под ногами, сыпанула в воду, остатки — Аксинье за пазуху.
— Плесни через плечо водицей. Скорей!
Аксинья проделала. С тоской и злобой оглядела коричневые щеки Дроздихи.
— Все, что ли?
— Поди, милая, позорюй. Все.
Запыхавшись, прибежала Аксинья домой. На базу мычали коровы. Мелехова Дарья, заспанная и румяная, поводя красивыми дугами бровей, гнала в табун своих коров. Она, улыбаясь, оглядела бежавшую мимо Аксинью.
— Здоро́во ночевала, соседка!
— Слава богу.
— Гдей-то спозаранку моталась?
— Тут в одно место, по делу.
Зазвонили к утрене. Рассыпчато и ломко падали медноголосые всплески. На проулке щелкал арапником подпасок.
Аксинья, спеша, выгнала коров, понесла в сенцы цедить молоко. Вытерла о завеску руки с засученными по локоть рукавами; думая о чем-то своем, плескала в запенившуюся цедилку молоко.
По улице резко зацокали колеса. Заржали кони. Аксинья постав ила цыбарку, пошла глянуть в окно.