Над огородом, повизгивая, поплыл скрип арбы.
— Цоб, лысый! Цобэ! Цобэ!..
Окрик показался Аксинье настолько громким, что она ничком упала на землю. Григорий, приподнимая голову, шепнул:
— Платок сыми. Белеет. Как бы не увидали.
Аксинья сняла платок. Струившийся между подсолнухами горячий ветер затрепал на шее завитки золотистого пуха. Утихая, повизгивала отъезжавшая арба.
— Я вот что надумал, — начал Григорий и оживился, — что случилось, того ить не вернешь, чего ж тут виноватого искать? Надо как-то дальше проживать…
Аксинья, насторожившись, слушала, ждала, ломала отнятую у муравья былку.
Глянула Григорию в лицо — уловила сухой и тревожный блеск его глаз.
— …Надумал я, давай с тобой прикончим…
Качнулась Аксинья. Скрюченными пальцами вцепилась в жилистую повитель. Раздувая ноздри, ждала конца фразы. Огонь страха и нетерпения жадно лизал ей лицо, сушил во рту слюну. Думала, скажет Григорий: «…прикончим Степана», но он досадливо облизал пересохшие губы (тяжело ворочались они), сказал:
— …прикончим эту историю. А?
Аксинья встала, натыкаясь грудью на желтые болтающиеся головки подсолнечников, пошла к дверцам.
— Аксинья! — придушенно окликнул Григорий.
В ответ тягуче заскрипели дверцы.
XVII
За житом — не успели еще свозить на гумна — подошла и пшеница. На суглинистых местах, на пригорках желтел и сворачивался в трубку подгорающий лист, пересыхал отживший свое стебель.
Урожай, хвалились люди, добрый. Колос ядреный, зерно тяжеловесное, пухлое.
Пантелей Прокофьевич, посоветовавшись с Ильиничной, порешил — если сосватают у Коршуновых, отложить свадьбу до крайнего Спаса.
За ответом еще не ездили: тут покос подошел, а тут праздника ждали.
Косить выехали в пятницу. В косилке шла тройка лошадей. Пантелей Прокофьевич подтесывал на арбе люшню, готовил хода к возке хлеба. На покос выехали Петро и Григорий.
Григорий шел, придерживаясь за переднее стульце, на котором сидел брат; хмурился. От нижней челюсти, наискось к скулам, дрожа, перекатывались желваки. Петро знал: это верный признак того, что Григорий кипит и готов на любой безрассудный поступок, но, посмеиваясь в пшеничные свои усы, продолжал дразнить брата:
— Ей-бо, рассказывала!
— Ну, и пущай, — урчал Григорий, прикусывая волосок усины.
— «Иду, — гутарит, — с огорода, слышу: в мелеховских подсолнухах кубыть людские голоса».
— Петро, брось!
— Да-а-а… голоса. «Я это, дескать, заглянула через плетень…»
Григорий часто заморгал глазами.
— Перестанешь? Нет?
— Вот чудак, дай досказать-то!
— Гляди, Петро, подеремся, — пригрозил Григорий, отставая.
Петро пошевелил бровями и пересел спиной к лошадям, лицом к Григорию, шагавшему позади.
— «Заглянула, мол, через плетень, а они, любушки, лежат в обнимку». — «Кто?» — спрашиваю, а она: «Да Аксютка Астахова с твоим братом». Я говорю…
Григорий ухватил за держак короткие вилы, лежавшие в задке косилки, кинулся к Петру. Тот, бросив вожжи, прыгнул с сиденья, вильнул к лошадям наперед.
— Тю, проклятый!.. Сбесился!.. Тю! Тю! Глянь на него…
Оскалив по-волчьи зубы, Григорий метнул вилы. Петро упал на руки, и вилы, пролетев над ним, на вершок вошли в кремнисто-сухую землю, задрожали, вызванивая.
Потемневший Петро держал под уздцы взволнованных криком лошадей, ругался:
— Убить бы мог, сволочь!
— И убил бы!
— Дурак ты! Черт бешеный! Вот в батину породу выродился, истованный черкесюка!
Григорий выдернул вилы, пошел следом за тронувшейся косилкой.
Петро поманил его пальцем.
— Поди ко мне. Дай-ка вилы.
Передал в левую руку вожжи и взял вилы за выбеленный зубец.
Дернул ничего не ожидавшего Григория держаком вдоль спины.
— С потягом бы надо! — пожалел, оглядывая отпрыгнувшего в сторону Григория.
Через минуту, закуривая, глянули друг другу в глаза и захохотали.