— Служба-то?.. Привычные мы, только и поживешь, как на действительной. — Плохо вот то, что справляют всё сами казаки. — Да как же, туды их мать! — оживился Федот и опасливо глянул на отвернувшуюся в сторону женщину. — С этим начальством беда… Выхожу на службу, продал быков — коня справил, а его взяли и забраковали. — Забраковали? — притворно удивился слесарь. — Как есть, вчистую. Порченый, говорят, на ноги. Я так, я сяк: «Войдите, — говорю, — в положение, что у него ноги как у призового жеребца, но ходит он петушиной рысью… проходка у него петушиная». Нет, не признали. Ить это раз-з-зор!.. Разговор оживился. Федот в увлечении соскочил с повозки, охотно стал рассказывать о хуторянах, ругать хуторского атамана за неправильную дележку луга, расхваливая порядки в Польше, где полк его стоял во время отбывания им действительной службы. Слесарь остреньким взглядом узко сведенных глаз бегал по Федоту, шагавшему рядом с повозкой, курил легкий табак из костяного с колечками мундштука и часто улыбался; но косая поперечная морщина, рубцевавшая белый покатый лоб, двигалась медленно и тяжело, словно изнутри толкаемая ходом каких-то скрытых мыслей. Доехали до хутора перед вечером. Штокман, по совету Федота, сходил к вдовой бабе Лукешке Поповой, снял у нее две комнаты под квартиру. — Кого привез из станицы? — спрашивали у Федота соседки, выждав его у ворот. — Агента. — Какого такого агела? — Дуры, эх, дуры! Агента, сказано вам, — машинами торгует. Красивым так раздает, а дурным, таким вот, как ты, тетка Марья, за деньги. — Ты-то, дьявол клешнятый, хорош. Образина твоя калмыцкая!.. На тебя конем не наедешь: испужается. — Калмык да татарин — первые люди в степе, ты, тетушка, не шути!.. — уходя, отбивался Федот. Поселился слесарь Штокман у косой и длинноязыкой Лукешки. Ночь не успел заночевать, а по хутору уж бабы языки вывалили. — Слыхала, кума? — А что? — Федотка-калмык немца привез. — Ну-ну?.. — И вот тебе матерь божья! В шляпе, а по прозвищу Штопол чи Штокал… — Никак из полицевских? — Акцизный, любушка. — И-и-и, бабоньки, брешут люди. Он, гутарют, булгахтир, все одно, как попа Панкратия сынок. — Пашка, сбегай, голубь, к Лукешке, спроси у ней потихоньку, мол: «Тёта, кого к тебе привезли?» — Шибчей беги, чадунюшка! На другой день приезжий явился к хуторскому атаману. Федор Маныцков, носивший атаманскую насеку третий год, долго вертел в руках черный клеенчатый паспорт, потом вертел и разглядывал писарь Егор Жарков. Переглянулись, и атаман, по старой вахмистерской привычке, властно повел рукой: — Живи. Приезжий откланялся и ушел. Неделю из дому носу не показывал, жил, как сурок в сурчине. Постукивал топором, мастерскую устраивал в летней завалюхе-стряпке. Охладел к нему бабий ненасытный интерес, лишь ребятишки дни напролет неотступно торчали над плетнями, с беззастенчивым любопытством разглядывая чужого человека.
V
Григорий с женой выехали пахать за три дня до Покрова. Пантелей Прокофьевич прихворал; опираясь на костыль, охая от боли, ломавшей поясницу, вышел проводить пахарей. — Энти два улеша вспаши, Гришка, что за толокой у Красного лога. — Ну-ну. А что под Таловым яром деляна, с энтой как? — шепотом спрашивал перевязавший горло, охрипший на рыбальстве Григорий. — Посля Покрова. Зараз и тут хватит. Полтора круга[12] под Красным, не жадуй. — Петро не приедет пособить? — Они с Дашкой на мельницу поедут. Надо ноне смолоть, а то завозно. Ильинична совала Наталье в кофту мягких бурсаков, шептала: — Может, Дуняшку бы взяла погонять быков? — Управимся и двое. — Ну гляди, ягодка. Христос с тобой. Изгибая тонкий стан под тяжестью вороха мокрой одежды, Дуняшка прошла через двор к Дону полоскать.