— Конопям тоже не пропадать. Баб не было: Гришка со своей пахал, Петро с Дарьей где-то ездили.
Старик, дыша на сложенные ладони, нагнулся к кровати.
— Наташка как?
Ильинична оживилась, заговорила с заметной тревогой:
— Что делать — не знаю. Надысь опять кричала. Вышла я на баз, гляжу — дверь амбарную расхлебенил кто-то. Сем-ка пойду притворю, думаю. Взошла, а она у просяного закрома стоит. Я к ней: «Чего ты, чего, касатка?» А она: «Голова что-то болит, маманя». Правды ить не добьешься.
— Может, хворая?
— Нет, пытала… Либо порчу напустили, либо с Гришкою чего…
— Он к этой… случаем, не прибивается опять?
— Что ты, дед! Что ты! — Ильинична испуганно всплеснула руками. — А Степан, аль глупой? Не примечала, нет.
Старик посидел немного и вышел.
Григорий в своей горнице подтачивал напилком крюки на нарезных снастях. Наталья смазывала их свиным растопленным жиром, аккуратно заворачивала каждый в отдельную тряпочку. Пантелей Прокофьевич, похрамывая мимо, пытливо глянул на Наталью. На пожелтевших щеках ее, как на осеннем листке, чахнул неяркий румянец. Она заметно исхудала за этот месяц, в глазах появилось что-то новое, жалкое. Старик остановился в дверях. «Эк, выхолил бабу!» — подумал, еще раз взглянув на склоненную над лавкой гладко причесанную голову Натальи.
Григорий сидел у окна, дергая напилком, на лбу его черной спутанной челкой прыгали волосы.
— Брось к чертовой матери!.. — багровея от приступившего бешенства, крикнул старик и сжал костыль, удерживая руку.
Григорий вздрогнул, недоумевая поднял на отца глаза.
— Хотел вот два конца сточить, батяня.
— Брось, тебе велят! На порубку сбирайся!
— Я зараз.
— Притык в санях ни одной нету, а он — крючья, — уже спокойнее проговорил старик и, потоптавшись около дверей (как видно, еще что-то хотел сказать), вышел. Остаток злобы сорвал на Петре.
Григорий, надевая полушубок, слышал, как отец кричал во дворе:
— Скотина до́ се непоенная, чего ж ты глядишь, такой-сякой?.. А это кто прикладок, что возле плетня, расчал? Кому гутарил, чтоб не трогали крайнего прикладка?.. Потравите, проклятые, самое доброе сено, а к весне в пахоту чем быков будешь правдать?..
В четверг, часа за два до рассвета, Ильинична разбудила Дарью.
— Вставай, пора затоплять.
Дарья в одной рубахе кинулась к печке. В конурке нашарила серники, зажгла огонь.
— Ты поскорей стряпайся, — торопил жену взлохмаченный Петро, закуривая и кашляя.
— Наташку-то жалеют будить, дрыхнет, бессовестная. Что же, я надвое должна разорваться? — бурчала заспанная, сердитая спросонок Дарья.
— Поди, разбуди, — советовал Петро.
Наталья встала сама. Накинув кофту, вышла в катух за кизеками.
— Поджожек принеси! — командовала старшая сноха.
— Дуняшку пошли за водой, слышь, Дашка? — с трудом передвигая по кухне ноги, хрипела Ильинична.
В кухне пахло свежими хмелинами, ременной сбруей, теплом человеческих тел. Дарья бегала, шаркая валенками, грохотала чугунами; под розовой рубашкой, с засученными по локоть рукавами, трепыхались маленькие груди. Замужняя жизнь не изжелтила, не высушила ее: высокая, тонкая, гибкая в стану, как красноталовая хворостина, была она похожа на девушку. Вилась в походке, перебирая плечами; на окрики мужа посмеивалась; под тонкой каймой злых губ плотно просвечивали мелкие частые зубы.
— С вечеру надо было кизеков наложить. Они б в печке подсохли, — недовольно бурчала Ильинична.
— Забыла, мамаша. Наша беда, — за всех отвечала Дарья.
Пока отстряпались — рассвело. Пантелей Прокофьевич, обжигаясь жидкой кашей, спешил позавтракать. Хмурый Григорий жевал медленно, гоняя по-над скулами комки желваков. Петро потешался, незаметно для отца передразнивая Дуняшку, завязавшую от зубной боли щеку.
По хутору скрипели полозья. В серой рассветной мари двигались к Дону бычачьи подводы.