— Я, брат, как в Петербурге служил — разных видал. Был, стал-быть, такой случа́й, — говорил Христоня, в последнем слове делая ударение на «а»: — несли мы охрану царского дворца, в покоях часы отбывали и снаружи. Снаружи над стеной верхи ездили: двое туда — двое сюда. Встренутся, спрашивают: «Все спокойно? Нету никаких бунтов?» — «Нету ничего», — и разъезжаются, а чтоб пристать поговорить — и не моги. Тоже и личности подбирали: становют, стал-быть, в дверях двоих, так подгоняют, чтоб похожи один на одного были. Черные так черные стоят, а белые так белые. Не то что волосы, а чтоб и обличьем были схожи. Мне, стал-быть, раз цырульник бороду красил из-за этих самых глупостев. Припало в паре стоять с Никифором Мещеряковым, — был такой казачок в нашей сотне Тепикинской станицы, — а он, дьявол, какой-то гнедой масти. Чума его знает, что за виски, кубыть аж полымем схваченные. Искать-поискать, стал-быть, нету такой масти в сотнях; мне сотник Баркин, стал-быть, и говорит: «Иди в цырульню, чтоб вмиг подрисовали бороду и вусы». Прихожу, ну, и выкрасили… А как глянул в зеркалу, ажник сердце захолонуло: горю! Чисто горю, и всё! Возьму бороду в жменю, кубыть аж пальцам горячо. Во!..
— Ну, Емеля, понес без колес! Об чем начал гутарить? — перебил Иван Алексеевич.
— Об народе, вот об чем.
— Ну, и рассказывай. А то об бороде своей, на кой она клеп нам спонадобилась.
— Вот я и говорю: припало раз верхи нести караул. Едем так-то с товарищем, а с угла студенты вывернулись. И видимо и невидимо! Увидели нас, как рявкнут: «Га-а-а-а-а-а!» Да ишо раз: «Га-а-а-а!..» Не успели, стал-быть, мы вспопашиться, окружили. «Вы чего, казаки, разъезжаете?» Я и говорю: «Несем караул, а ты поводья-то брось, не хватай!» — и за шашку. А он и говорит: «Ты, станишник, не сумневайся, я сам Каменской станицы рожак, а тут ученье прохожу в ниверси… ниворситуте», али как там. Тут мы трогаем дале, а один носатый из портмонета вынает десятку и говорит: «Выпейте, казаки, за здоровье моего покойного папаши». Дал нам десятку и достал из сумки патрет: «Вот, — гутарит, — папашина личность, возьмите на добрую память». Ну, мы взяли, совестно не взять. А студенты отошли и опять: «Га-а-а-а». С тем, стал-быть, направились к Невскому прошпекту. Из дворцовых задних ворот сотник с взводом стремят к нам. Подскочил: «Что такое?» Я, стал-быть, говорю: «Студенты отхватили и разговор начали, а мы по уставу хотели их в шашки, а потом, как они ослобонили нас, мы отъехали, стал-быть». Сменили нас, мы вахмистру и говорим: «Вот, Лукич, стал-быть, заработали мы десять целковых и должны их пропить за упокой души вот этого деда» — и показываем патрет. Вахмистр вечерком принес водки, и гуляли мы двое суток, а посля и объявился подвох: студент этот, стерьва, замест папаши и дал нам патрет заглавного смутьяна немецкого роду. Я-то взял на совесть, над кроватью для памяти повесил, вижу — борода седая на патрете и собою подходимый человек, навроде из купцов, а сотник, стал-быть, доглядел и спрашивает: «Откель взял этот патрет, такой-сякой?» — «Так и так», — говорю. Он и зачал костерить, и по скуле, да ишо, стал-быть, раз… «Знаешь, — орет, — что это — атаман ихний Карла…» — вот, запамятовал прозвищу… Э, да как его, дай бог памяти…
— Карл Маркс? — подсказал Штокман, ежась в улыбке.
— Во-во!.. Он самый Карла Маркс… — обрадовался Христоня. — Ить подвел под монастырь… Иной раз так что к нам в караульную и цесаревич Алексей прибегает со своими наставленниками. Ить могли доглядеть. Что б было?
— А ты все мужиков хвалишь. Ишь, как тебя подковали-то, — подсмеивался Иван Алексеевич.
— Зато десятку пропили. Хучь за Карлу за бородатого пили, а пили.
— За него следует выпить, — улыбнулся Штокман и поиграл колечком костяного обкуренного мундштука.
— Что ж он навершил доброго? — спросил Кошевой.
— В другой раз расскажу, а сегодня поздно. — Штокман хлопнул ладонью, выколачивая из мундштука потухший окурок.
В завалюхе Лукешки-косой после долгого отсева и отбора образовалось ядро человек в десять казаков.