Муть свинцом налила темя. Григорий слез с коня и замотал головой. Мимо него скакали казаки подоспевшей третьей сотни. Пронесли на шинели раненого, на-рысях прогнали толпу пленных австрийцев. Они бежали скученным серым стадом, и безрадостно-дико звучал стук их окованных ботинок. Лица их слились в глазах Григория в студенистое, глиняного цвета пятно. Он бросил поводья и, сам не зная для чего, подошел к зарубленному им австрийскому солдату. Тот лежал там же, у игривой тесьмы решетчатой ограды, вытянув грязную коричневую ладонь, как за подаянием. Григорий глянул ему в лицо. Оно показалось ему маленьким, чуть ли не детским, несмотря на вислые усы и измученный — страданием ли, прежним ли безрадостным житьем, — покривленный суровый рот.
— Эй, ты! — крикнул, проезжая посредине улицы, незнакомый казачий офицер.
Григорий глянул на его белую, покрытую пылью кокарду и, спотыкаясь, пошел к коню. Путано-тяжек был шаг его, будто нес за плечами непосильную кладь; гнусь и недоумение комкали душу. Он взял в руки стремя и долго не мог поднять затяжелевшую ногу.
VI
Казаки-второочередники с хутора Татарского и окрестных хуторов на второй день после выступления из дому ночевали на хуторе Ея. Казаки с нижнего конца хутора держались от верховцев особняком. Поэтому Петро Мелехов, Аникушка, Христоня, Степан Астахов, Томилин Иван и остальные стали на одной квартире. Хозяин — высокий дряхлый дед, участник турецкой войны — завел с ними разговор. Казаки уже легли спать, расстелив в кухне и горнице полсти, курили остатный перед сном раз.
— На войну, стал-быть, служивые?
— На войну, дедушка.
— Должно, не похожая на турецкую выйдет война? Теперь ить вон какая оружия пошла.
— Одинаково. Один черт! Как в турецкую народ переводили, так и в эту придется, — озлобляясь неизвестно на кого, буркнул Томилин.
— Ты, милок, сепетишь-то без толку. Другая война будет.
— Оно конечно, — лениво, с зевотцей, подтвердил Христоня, о ноготь гася цыгарку.
— Повоюем, — зевнул Петро Мелехов и, перекрестив рот, накрылся шинелью.
— Я вас, сынки, вот об чем прошу. Дюже прошу, и вы слово мое попомните, — заговорил дед.
Петро отвернул полу шинели, прислушался.
— Помните одно: хочешь живым быть, из смертного боя целым выйтить — надо человечью правду блюсть.
— Какую? — спросил Степан Астахов, лежавший с краю. Он улыбнулся недоверчиво. Он стал улыбаться с той поры, когда услышал про войну. Она его манила, и общее смятение, чужая боль утишали его собственную.
— А вот какую: чужого на войне не бери — раз. Женщин упаси бог трогать, и ишо молитву такую надо знать.
Казаки заворочались, заговорили все сразу.
— Тут хучь бы свое не уронить, а то чужое.
— А баб как нельзя трогать? Дуриком — это я понимаю — невозможно, а по доброму слову?
— Рази ж утерпишь?
— То-то и оно!
— А молитва, какая она?
Дед сурово насталил глаза, ответил всем сразу:
— Женщин никак нельзя трогать. Вовсе никак! Не утерпишь — голову потеряешь али рану получишь, посля спопашишься, да поздно. Молитву скажу. Всю турецкую войну пробыл, смерть за плечьми, как переметная сума, висела, и жив остался через этую молитву.
Он пошел в горницу, порылся под божницей и принес клеклый, побуревший от старости лист бумаги.
— Вот. Вставайте, поспишите. Завтра, небось, до кочетов ить тронетесь?
Дед ладонью разгладил на столе хрустящий лист и отошел. Первым поднялся Аникушка. На голом, бабьем, лице его трепетали неровные тени от огня, колеблемого ветром, проникавшим в оконную щель. Сидели и списывали все, кроме Степана. Аникушка, списавший ранее остальных, скомкал вырванный из тетради листок, привязал его на гайтан, повыше креста. Степан, качая ногой, трунил над ним:
— Вшам приют устроил. В гайтане им неспособно водиться, так ты им бумажный курень приспособил. Во!
— Ты, молодец, не веруешь, так молчи! — строго перебил его дед. — Ты людям не препятствуй и над верой не насмехайся. Совестно так-то и грех!