На взрыхленной множеством ног дороге кое-где просачивались желтые лужи. Идти было тяжело — ноги разъезжались, сырость проникала в сапоги. Листницкий, шагая, прислушивался к разговору впереди. Какой-то баритонистый офицер, в меховой куртке и простой казачьей папахе, говорил:
— Вы видели, поручик? Председатель Государственной думы Родзянко, старик — и идет пешком.
— Россия всходит на Голгофу…
Кашляя и с хрипом отхаркивая мокроту, кто-то пробовал иронизировать:
— Голгофа… с той лишь разницей, что вместо кремнистого пути — снег, притом мокрый, плюс чертовский холодище.
— Не знаете, господа, где ночевка?
— В Екатеринодаре.
— В Пруссии мы однажды такой вот поход ломали…
— Как-то нас приветит Кубань?.. Что?.. Разумеется, там иное дело.
— У вас есть курить? — спросил у Листницкого поручик Головачев.
Он снял грубую варежку, взял папиросу, поблагодарил и, высморкавшись по-солдатски, вытер пальцы о полу шинели.
— Усваиваете демократические манеры, поручик?.. — тонко улыбнулся подполковник Ловичев.
— Поневоле усвоишь. Вы-то… или дюжиной носовых платков запаслись?
Ловичев не ответил. На красносединных усах его висели зеленоватые сосульки. Он изредка шморгал носом, морщился от холода, проникавшего сквозь подбитую ветром шинель.
«Цвет России», — думал Листницкий, с острой жалостью оглядывая ряды и голову колонны, ломано изогнувшейся по дороге.
Проскакало несколько всадников, среди них — на высоком донце Корнилов. Его светлозеленый полушубок, с косыми карманами по бокам, и белая папаха долго маячили над рядами. Густым рыкающим «ура» провожали его офицерские батальоны.
— Все бы это ничего, да вот семья… — Ловичев по-стариковски покряхтел, сбоку заглянул в глаза Листницкого, как бы ища сочувствия: — Семья осталась у меня в Смоленске… — повторил он. — Жена и дочушка — девушка. На Рождество исполнилось ей семнадцать лет… Каково это, есаул?
— Да-а-а…
— Вы тоже семейный? Из Новочеркасска?
— Нет, я Донецкого округа. У меня отец остался.
— Не знаю, что с ними… Как они там без меня, — продолжал Ловичев.
Его с раздражением перебил Старобельский:
— У всех семьи остались. Не понимаю: чего вы хнычете, подполковник? Уди-ви-тельный народ! Не успели выйти из Ростова…
— Старобельский! Петр Петрович! Вы были в бою под Таганрогом? — крикнул кто-то сзади, через ряд.
Старобельский повернулся раздраженным лицом, пасмурно улыбнулся.
— А… Владимир Георгиевич, вы какими судьбами в наш взвод? Перевелся? С кем не поладил? Ага… ну, это понятно… Вы спрашиваете про Таганрог? Да, был… а что? Совершенно верно… убили его.
Листницкий, невнимательно прислушиваясь к разговору, вспоминал свой отъезд из Ягодного, отца, Аксинью. Его душила внезапно задымившаяся на сердце тоска. Он вяло переставлял ноги, смотрел на колыхавшиеся впереди стволы винтовок с привинченными штыками, на головы в папахах, фуражках и башлыках, раскачивавшиеся в ритм шагу, думал:
«Такой вот, как у меня, заряд ненависти и беспредельной злобы несет сейчас каждый из этих пяти тысяч, подвергнутых остракизму. Выбросили, сволочи, из России — и здесь думают растоптать. Посмотрим!.. Корнилов выведет нас к Москве!»
В эту минуту он вспомнил приезд Корнилова в Москву и с радостью перешел на воспоминания того дня.
Где-то недалеко, позади, наверное в хвосте роты, шла батарея. Пофыркивали лошади, громыхали барки, даже запах конского пота доносило оттуда. Листницкий сразу почувствовал этот знакомый волнующий запах, повернул голову; передний ездовой, молодой прапорщик, посмотрел на него и улыбнулся, как знакомому.
* * *
К 11 марта Добровольческая армия была сосредоточена в районе станицы Ольгинской. Корнилов медлил с выступлением, ожидая приезда в Ольгинскую походного атамана Войска Донского генерала Попова, ушедшего из Новочеркасска в задонские степи со своим отрядом, насчитывавшим около 1600 сабель, при 5 орудиях и 40 пулеметах.