Мишка, шагая рядом с ним, глянул на его ежистую, вздыбленную щетину, подумал: «А ить убил бы, хорек!» Они шли быстро, каждый звяк колокола хлестал их кнутовым ударом. — Зайдем ко мне, харчей возьмем — и айда! Пешки пойдем, коня брошу. Ты ничего не будешь брать? — Все на мне, — Валет скривился. — Хоро̀м не нажил, именья — тоже… Жалованье вот за полмесяца не получил. Ну, да пущай пузан наш, Сергей Платоныч, наживается. Он аж затрясется от радости, что расчета не взял. Звонить перестали. Утренняя, не стряхнувшая дремы, сонливая тишина ничем не нарушалась. У дороги в золе копались куры, возле плетней ходили разъевшиеся на зеленке телята. Мишка оглянулся назад: к площади на майдан спешили казаки. Некоторые выходили из дворов, на ходу застегивая куртки и мундиры. По площади прожег верховой. У школы толпился народ, белели бабьи платки и юбки, густо чернели казачьи спины. Баба с ведрами остановилась, не желая переходить дорогу; сказала сердито: — Идите, что ль, а то дорогу перейду! Мишка поздоровался с ней, и она, блеснув из-под разлатых бровей улыбкой, спросила: — Казаки на майдан, а вы — оттеля? Чего же не идешь туда, Михайла? — Дома дело есть. Подошли к проулку. Завиднелась крыша Мишкиной хатенки, раскачиваемая ветром скворешня, с привязанной к ней сухой вишневой веткой. На бугре слабосильно взмахивал ветряк, на переплете крыльев полоскалась оторванная ветром парусина; хлопала жесть остроконечной крыши. Неярко, но тепло светило солнце. От Дона дул свежий ветерок. На углу, во дворе Архипа Богатырева — большого, староверской складки старика, служившего когда-то в гвардейской батарее, — бабы обмазывали глиной и белили к Пасхе большой круглый курень. Одна из них месила глину с навозом. Ходила по кругу, высоко подобрав юбку, с трудом переставляя белые, полные в икрах ноги с красными полосками на коже — следами подвязок. Кончиками пальцев она держала приподнятую юбку, матерчатые подвязки были взбиты выше колен, туго врезались в тело. Была она большая щеголиха и, несмотря на то, что солнце стояло еще низко, лицо закутала платком. Остальные, две молоденькие бабенки — снохи Архипа, забравшись по лестницам под самую камышовую крышу, крытую нарядно, под корешок, — белили. Мочалковые щетки ходили в их засученных по локоть руках, на закутанные по самые глаза лица сыпались белые брызги. Бабы пели дружными, спевшимися голосами. Старшая сноха, вдовая Марья, открыто бегавшая к Мишке Кошевому, веснушчатая, но ладная казачка, заводила низким, славившимся на весь хутор, почти мужским по силе и густоте голосом:
…Да никто ж так не страдает…
Остальные подхватывали и вместе с ней в три голоса искусно пряли эту бабью, горькую, наивно-жалующуюся песню:
…Как мой милый на войне. Сам он пушку заряжает, Сам думает обо мне…
Мишка и Валет шли возле плетня, вслушиваясь в песню, перерезанную заливистым конским ржаньем, доносившимся с луга:
…Как пришло письмо, да с печатью, Что милый мой убит. Ой, убит, убит мой миленочек, Под кустиком лежит…
Оглядываясь, поблескивая из-под платка серыми теплыми глазами, Марья смотрела на проходившего Мишку и, улыбаясь, светлея забрызганным белыми пятнами лицом, вела низким любовно-грудным голосом:
…А и кудри его, кудри русы, Их ветер разметал. А и глазки его, глазки кари, Черный ворон выклевал.
Мишка ласково, как и всегда в обращении с женщинами, улыбнулся ей; водворке[26] Пелагее, месившей глину, сказал: — Подбери выше, а то через плетень не видно! Та прижмурилась: — Захочешь, так увидишь. Марья, подбоченясь, стояла на лестнице, оглядываясь по сторонам, спросила протяжно: — Где ходил, милата́? — Рыбалил. — Не ходи далеко, пойдем в амбар позорюем.