Там, на отчетливой черте края моря, можно было различить, напрягая зрение, много корабельных мачт с убранными парусами. Это стоял в мертвом штиле флот адмирала де Пру с серебряной рукой.
Апраксин, вцепясь в перильца зыбкой площадки, сказал:
- Господин бомбардир, как же мне не испугаться было эдакой силы - полсотни кораблей и адмирал такой отважный... Истинно - бог меня выручил, - не дал ему, проклятому, ветра с моря...
- Сколько добра пропадает, ах! - Меньшиков ногтем считал мачты на горизонте. - Трюмы у него доверху, чай, забиты угрями копчеными, рыбой камбалой, салакой, ветчиной ревельской... Ветчина у них, батюшки! Уж где едят - так это в Ревеле! Все протухнет у него в такую жару, все покидает за борт, черт однорукий... Апраксин, Апраксин, а еще у моря сидишь, задница сухопутная! Почему у тебя лодок нет? В такой штиль - посадить роту гренадеров в лодки, - де Пру и деваться некуда...
- Чайка на песок садится! - крикнул вдруг Петр Алексеевич. - Ей-ей, садится! - Лицо у него было задорное, глаза круглые. - Бьюсь о заклад на десять ефимков, - жди шторма... Кто хочет биться? Эх вы, моряки! Не стони, Данилыч, - весьма возможно, и попробуем адмиральской ветчины.
И он, сунув трубку за пазуху, бегом стал спускаться с вышки. Полковнику Рену, подскочившему к нему, чтобы помочь спрыгнуть на землю, сказал: "Один эскадрон пошли вперед, с другим следуй за мной". Он перевалился в седло и повернул в сторону Нарвы. Его верховой, - рослый гнедой мерин, с большими ушами, подарок фельдмаршала Шереметьева, взявшего этого коня в битве при Эрестфере, будто бы из-под самого Шлиппенбаха, - шел крупной рысью. Петр Алексеевич не очень любил верховую езду и на рыси высоко подскакивал. Зато Александр Данилович горячил своего белого, как сметана, жеребца, тоже отбитого у шведов, - и конь с веселыми глазами, и всадник точно играли, то проходя бочком, коротким галопом по свежему лугу, - то конь осаживал, садясь на хвост, бил черными копытами по воздуху и взвивался, и махал, и мчался, - алого сукна короткий плащ, накинутый на одно плечо, взвивался за спиной Александра Даниловича, вились перья на шляпе, концы шелкового шарфа. Хоть жарок, но хорош был день, - в небольших рощах, в покинутых сейчас садах распелись, раскричались птицы.
Аникита Иванович Репнин, привыкший с малых лет ездить по-татарски, спокойно, - бочком, - трясся в высоком седле на мелкой, уходистой лошадке. Апраксин обливался потом под огромным париком, в котором для русского человека не было ни удобства, ни красы. Далеко впереди шнырял между зарослями рассыпавшийся эскадрон драгун. Позади - в строю - шел второй эскадрон, - перед ним поскакивал полковник Рен, красавец и запивоха, - так же, как генерал Чамберс, - в поисках счастья по свету отдавший царю Петру честь и шпагу.
Петр Алексеевич указывал ехавшему рядом с ним Чамберсу на рвы и ямы, на высокие валы, заросшие бурьяном и кустарником, на полусгнившие колья, торчавшие повсюду из земли.
- Здесь погибла моя армия, - сказал он просто. - На этих местах король Карл нашел великую славу, а мы - силу. Здесь мы научились - с какого конца надо редьку есть, да похоронили навек закостенелую старину, от коей едва не восприяли конечную погибель...
Он отвернулся от Чамберса. Оглядываясь, заметил невдалеке заброшенный домишко под провалившейся крышей. Стал придерживать коня. Круглое лицо его сделалось злым. Меньшиков, подъехав, сказал весело:
- Тот самый домишко, мин херц. Помнишь?
- Помню...
Насупясь, Петр Алексеевич ударил коня и опять запрыгал в седле. Как было не помнить той бессонной ночи перед разгромом. Он сидел тогда в этом домишке, глядя на оплывшую свечу; Алексашка лежал на кошме, молча плакал. Трудно было побороть в себе отчаяние, и срам, и бессильную злобу и принять то, что завтра Карл неминуемо должен побить его... Трудно было решиться на неслыханное, непереносимое, - оставить в такой час армию, сесть в возок и скакать в Новгород, чтобы там начинать все сначала...