— Хорошо, хорошо, на днях…
— Да деньги не забудь привезти!
— Да, да, да… — нетерпеливо говорил Обломов.
— Ну, не нужно ли чего на квартире? Там, брат, для тебя выкрасили полы и потолки, окна, двери — все: больше ста рублей стоит.
— Да, да, хорошо… Ах, вот что я хотел тебе сказать, — вдруг вспомнил Обломов — сходим, пожалуйста, в палату, нужно доверенность засвидетельствовать…
— Что я тебе за ходатай достался? — отозвался Тарантьев.
— Я тебе прибавлю на обед, — сказал Обломов.
— Туда сапог больше изобьешь, чем ты прибавишь.
— Ты поезжай, заплачу.
— Нельзя мне в палату идти, — мрачно проговорил Тарантьев.
— Отчего?
— Враги есть, злобствуют на меня, ковы строят, как бы погубить.
— Ну хорошо, я сам съезжу, — сказал Обломов и взялся за фуражку.
— Вот, как приедешь на квартиру, Иван Матвеич тебе все сделает. Это, брат, золотой человек, не чета какому-нибудь выскочке-немцу! Коренной, русский служака, тридцать лет на одном стуле сидит, всем присутствием вертит, и деньжонки есть, а извозчика не наймет, фрак не лучше моего, сам тише воды, ниже травы, говорит чуть слышно, по чужим краям не шатается, как твой этот…
— Тарантьев! — крикнул Обломов, стукнув по столу кулаком. — Молчи, чего не понимаешь!
Тарантьев выпучил глаза на эту никогда не бывалую выходку Обломова и даже забыл обидеться тем, что его поставили ниже Штольца.
— Вот как ты нынче, брат… — бормотал он, взяв шляпу, — какая прыть!
Он погладил свою шляпу рукавом, потом поглядел на нее и на шляпу Обломова, стоявшую на этажерке.
— Ты не носишь шляпу, вот у тебя фуражка, — сказал он, взяв шляпу Обломова и примеривая ее. — Дай-ка, брат, на лето…
Обломов молча снял с его головы свою шляпу и поставил на прежнее место, потом скрестил на груди руки и ждал, чтоб Тарантьев ушел.
— Ну, чорт с тобой! — говорил Тарантьев, неловко пролезая в дверь. — Ты, брат, нынче что-то… того… Вот поговори-ка с Иваном Матвеичем да попробуй денег не привезти.
II
Он ушел, а Обломов сел в неприятном расположении духа в кресло и долго, долго освобождался от грубого впечатления. Наконец он вспомнил нынешнее утро, и безобразное явление Тарантьева вылетело из головы: на лице опять появилась улыбка.
Он стал перед зеркалом, долго поправлял галстук, долго улыбался, глядел на щеку, нет ли там следа горячего поцелуя Ольги.
— Два "никогда", — сказал он, тихо, радостно волнуясь, — и какая разница между ними: одно уже поблекло, а другое так пышно расцвело…
Потом он задумывался, задумывался все глубже. Он чувствовал, что светлый, безоблачный праздник любви отошел, что любовь в самом деле становилась долгом, что она мешалась со всею жизнью, входила в состав ее обычных отправлений и начинала линять, терять радужные краски.
Может быть, сегодня утром мелькнул последний розовый ее луч, а там она будет уже — не блистать ярко, а согревать невидимо жизнь, жизнь поглотит ее, и она будет ее сильною, конечно, но скрытою пружиной. И отныне проявления ее будут так просты, обыкновенны.