— Вот он тебе свекор, бесстыжая!
Марья щелкнула языком и, захохотав, махнула на Мишку смоченной щеткой. Белые капли осыпали его куртку и фуражку.
— Ты б нам хучь Валета ссудобил. Все помог бы курень прибрать! — крикнула вслед младшая сноха, выравнивая в улыбке сахарную блесну зубов.
Марья что-то сказала вполголоса, бабы грохнули смехом.
— Распутная сучка! — Валет нахмурился, убыстряя шаг, но Мишка, томительно и нежно улыбаясь, поправил его:
— Не распутная, а веселая. Уйду — останется любушка. «Ты прости-прощай, сухота моя!» — проговорил он словами песни, входя в калитку своего база.
XXIII
После ухода Кошевого казаки сидели некоторое время молча. Над хутором шатался набатный гуд, мелко дребезжали оконца хаты. Иван Алексеевич смотрел в окно. От сарая падала на землю рыхлая утренняя тень. На барашковой мураве сединой лежала роса. Небо даже через стекло емко и сине лазурилось. Иван Алексеевич поглядел на свесившего патлатую голову Христоню.
— Может, на этом и кончится дело? Разбили мигулинцы, а больше не сунутся…
— Нет, уж… — Григорий весь передернулся, — почин сделали — теперь держи! Ну, что ж, пойдем на майдан?
Иван Алексеевич потянулся к фуражке; разрешая свое сомнение, спросил:
— А что, ребяты, не заржавели мы и в самом деле? Михаил — он хучь и горячь, а парень дельный… попрекнул он нас.
Ему никто не ответил. Молча вышли, направились к площади.
Раздумчиво глядя под ноги, шел Иван Алексеевич. Он маялся тем, что скривил душой и не так сделал, как ему подсказывало сознание. Правота была на стороне Валета и Кошевого; нужно было уходить, а не мяться. Те оправдания, которые мысленно подсовывал он себе, были ненадежны, и чей-то рассудочный насмешливый голос, звучавший внутри, давил их, как конское копыто — корочку ледка на луже. Единственное, что решил Иван Алексеевич твердо, — при первой же стычке перебежать к большевикам. Решение это выспело в нем, пока шли к майдану, но ни Григорию, ни Христоне Иван Алексеевич не сказал о нем, смутно понимая, что они переживают что-то иное, и в глубине сознания уже опасаясь их. Вместе, втроем, они отвергли предложение Валета, не пошли, ссылаясь на семьи, в то время как каждый из них знал, что ссылки эти неубедительны и не могут служить оправданием. Теперь они, каждый порознь, по-своему чувствовали неловкость друг перед другом, словно совершили пакостное, постыдное дело. Шли молча; против моховского дома Иван Алексеевич, не выдержавший тошного молчания, казня самого себя и других, сказал:
— Нечего греха таить: с фронта пришли большевиками, а зараз в кусты лезем! Кто бы за нас воевал, а мы с бабами…
— Я-то воевал, пущай другие опробуют, — отворачиваясь, проронил Григорий.
— Что ж они… разбойничают, а мы, стал-быть, должны к ним идти? Что это за Красная гвардия? Баб сильничают, чужое грабят. Тут оглядеться надо. Слепой, стал-быть, всегда об углы бьется.
— А ты видал это, Христан? — ожесточенно спросил Иван Алексеевич.
— Люди гутарют.
— А-а… люди…
— Ну, будя! Нас тут ишо не слыхали.
Майдан пышно цвел казачьими лампасами, фуражками, изредка островком чернела лохматая папаха. Собрался весь хутор. Баб не было. Одни старики да казаки фронтового возраста и помоложе. Впереди, опираясь на костыли, стояли самые старые: почетные судьи, члены церковного совета, попечители школ, ктитор. Григорий повел глазами, разыскал отцову посеребренную с чернью бороду. Старик Мелехов стоял рядом со сватом Мироном Григорьевичем. Впереди них, в сером парадном мундире с регалиями, слег на шишкастый костыль дед Гришака. Рядом со сватом — румяный, как яблочко, Авдеич Брех, Матвей Кашулин, Архип Богатырев, вырядившийся в казачью фуражку Атепин-Цаца; дальше сплошным полукруглым частоколом — знакомые лица: бородатый Егор Синилин, Яков Подкова, Андрей Кашулин, Николай Кошевой, длинновязый Борщев, Аникушка, Мартин Шамиль, голенастый мельник Громов, Яков Коловейдин, Меркулов, Федот Бодовсков, Иван Томилин, Епифан Максаев, Захар Королев, сын Авдеича Бреха — Антип, курносый, мелкорослый казачишка.